Константин Гнетнев

       Библиотека портала ХРОНОС: всемирная история в интернете

       РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ

> ПОРТАЛ RUMMUSEUM.RU > БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА > КНИЖНЫЙ КАТАЛОГ Г >


Константин Гнетнев

-

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


БИБЛИОТЕКА
А: Айзатуллин, Аксаков, Алданов...
Б: Бажанов, Базарный, Базили...
В: Васильев, Введенский, Вернадский...
Г: Гавриил, Галактионова, Ганин, Гапон...
Д: Давыдов, Дан, Данилевский, Дебольский...
Е, Ё: Елизарова, Ермолов, Ермушин...
Ж: Жид, Жуков, Журавель...
З: Зазубрин, Зензинов, Земсков...
И: Иванов, Иванов-Разумник, Иванюк, Ильин...
К: Карамзин, Кара-Мурза, Караулов...
Л: Лев Диакон, Левицкий, Ленин...
М: Мавродин, Майорова, Макаров...
Н: Нагорный Карабах..., Назимова, Несмелов, Нестор...
О: Оболенский, Овсянников, Ортега-и-Гассет, Оруэлл...
П: Павлов, Панова, Пахомкина...
Р: Радек, Рассел, Рассоха...
С: Савельев, Савинков, Сахаров, Север...
Т: Тарасов, Тарнава, Тартаковский, Татищев...
У: Уваров, Усманов, Успенский, Устрялов, Уткин...
Ф: Федоров, Фейхтвангер, Финкер, Флоренский...
Х: Хилльгрубер, Хлобустов, Хрущев...
Ц: Царегородцев, Церетели, Цеткин, Цундел...
Ч: Чемберлен, Чернов, Чижов...
Ш, Щ: Шамбаров, Шаповлов, Швед...
Э: Энгельс...
Ю: Юнгер, Юсупов...
Я: Яковлев, Якуб, Яременко...

Родственные проекты:
ХРОНОС
ФОРУМ
ИЗМЫ
ДО 1917 ГОДА
РУССКОЕ ПОЛЕ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ПОНЯТИЯ И КАТЕГОРИИ

Константин Гнетнев

Беломорканал: времена и судьбы

ПРИЛОЖЕНИЯ

Глава вторая

Достоинство правды

Достоинство правды

Июль 1988 года в Карелии выдался жаркий, успел всем надоесть, но со второй половины, вроде как, поостыл немного, успокоился. 19 числа, в полдень, улицы в Повенце освежило западным ветерком с Онего, и даже старики выбрались во двор, чтобы отдохнуть в прохладе. 

В доме Григоровичей усидеть и вовсе было невозможно. Здесь готовились к торжеству – пекли, варили и жарили. Сегодня исполнялось 75-летие хозяина. Сам Михаил Михайлович в подготовке не участвовал, сидел на крыльце, щурился и смотрел на большой, словно море, озерный залив долгим взглядом. Сын Алексей, подполковник Советской армии, ходил вокруг своего «москвича» с промасленной тряпкой. Завтра ему предстояло грузить в машину  беспокойное семейство и возвращаться в гарнизон на службу, за тысячи километров. Алексея настораживала далекая дорога, и он обихаживал машину, менял масло.

Знакомый голос почтальона позвал от калитки:

–  Михаил Михайлович, вам письмо.

–  От кого?

–  Казенное.

– Леша, возьми. Что там? – попросил Михаил Михайлович. Алексей громко прочитал:  «Генеральная прокуратура СССР» и подал отцу. Но тот вернул пакет сыну:

– Не могу. Прочитай сам.

Прокуратура извещала, что Михаил Михайлович Григорович, осужденный 55 лет назад, в 1933 году, по статье 58, часть 10 на  три года заключения, полностью реабилитирован за отсутствием состава преступления… 

Прокурорский «подарок» к юбилею был настолько неожиданным, что в доме не знали, как к нему относиться: то ли радоваться, то ли плакать. Посматривали на хозяина: как отреагирует.

– Ну, что же, – сказал Михаил Михайлович после долгой паузы, – я ждал этого больше 50 лет.   

Ни нотки радости не прозвучало в его голосе. Он продолжал смотреть на залив отрешенным взглядом. Но даже внуки детскими своими сердечками почувствовали, как что-то важное случилось в эту минуту в их маленьком дворе, и разом притихли.

О чём думал в эти минуты старый речник-путеец, глядя на озёрную гладь? Вспоминал ли время, когда совсем другие суда бороздили его просторы? Или в памяти всплывали лица, сотни знакомых лиц, одинаково усталых, рано состарившихся, с печатью обречённости в глазах? А, может быть, он видел себя молодого, не обремененного ни вещами, ни сколько-нибудь сносной одеждой, с теодолитом и рейкой путешествующего вдоль берегов  только что построенного канала?  Или заново переживал унижения ареста и следствия, вспоминал гулкие, крашеные темной краской своды бесконечных тюремных переходов? 

Студента III курса Ленинградского института инженеров гражданского воздушного флота Михаила Григоровича арестовали в начале 1933 года.  После краткого следствия, уже 16 марта (к тому времени ему едва исполнилось 19 лет),  его осудили на три года заключения в лагерь по статье 58, часть 10 (пропаганда и агитация за свержение советской власти).

 Разумеется, никакой пропаганды и агитации на самом деле не было. Михаила сдал старший институтский товарищ, «партейный». Неплохо успевающий в учебе Михаил был «прикреплен» к парторгу, туповатому, делающему карьеру  выдвиженцу.  Однажды в порыве юношеской искренности, он рассказал о домашней беде, арестованном несколько месяцев назад отчиме, сотруднике ленинградской молодежной газеты «Смена» Сергее Константиновиче Шварсалоне. Этого вполне хватило парторгу для содержательного доноса, а ОГПУ для объявления реального срока заключения теперь уже самому Михаилу.

Так закончилась для него одна жизнь и началась другая. В прежней жизни было детство, выезды на дачу, мама, отец, их казенные офицерские квартиры, большая родня, школа, одноклассники, учителя, увлечение авиамоделизмом, учеба в институте, будни и праздники. В жизни новой он ничего доброго не ждал, только угрюмые люди вокруг и настороженная подозрительность, только ежеминутное ощущение зоны, недоедание, работа, работа и еще раз работа.

На Беломорско-Балтийский канал Григорович попал не сразу. В начале он оказался на Нивастрое. Это было самое северное отделение Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря, распространившего свои щупальца на территории Карелии, Мурманской и Архангельской областей. На реке Нива, что неподалеку от города Канадалакша, заключенные строили гидроэлектростанцию. Но там его задержали не надолго. Строительство ББК в Карелии заканчивалось. В мае-июне 1933 года ОГПУ приказало пустить по каналу первые суда. Гидросооружения были готовы, плотины построены, вода заполнила бьефы. Но предстояло исследовать, описать и обозначить навигационными знаками главный судовой ход. Ведь он никому не был ведом. Чем же должны были руководствоваться судоводители на ходовых мостиках своих пароходов?  

В службу пути требовались грамотные люди. Непростая эта работа требовала не только хорошей общей грамотности, но и специальных знаний, навыков работы с приборами. Таких людей стали собирать по отделениям и лагпунктам огромного концентрационного лагеря и формировать из них специальные изыскательские партии и отряды. Им предстояло работать на всей судоходной трассе от Онежского озера до Белого моря. Тут-то в лагерном УРО (учетно-распределительном отделе) вспомнили о недоучившемся ленинградском студенте. Уже к весне 1933 года он оказался в Повенце, там, где ББК брал свое начало.

            …Всю дальнейшую жизнь Григорович вспоминал добрым словом своего тогдашнего наставника, блестящего офицера российского флота Альфреда Андреевича Бекмана. Именно Бекман в 1933 году определил его в путейцы. Как оказалось, навсегда. Об Альфреде Андреевиче Бекмане много писали и не раз напишут ещё. Это был интеллектуал,  сильная личность, достойная отдельной книги. Российская ветвь рода Бекманов «привилась» на стволе нашего Отечества еще при Иване Грозном.  В ту пору некий швед Роман Бекман начал службу русскому царю в начале в Посольском приказе, а потом в роли посла при дворе английского короля. С того седого времени в родовую память Бекманов вошло море и на полных парусах вплыли красавцы-корабли. Потомкам дипломата полюбился флот, и морское дело стало стезей  всего рода.

Не исключением стала и личная судьба Альфреда Андреевича. В 1914 году он окончил гимназию и поступил в Отдельные гардемаринские классы Морского ведомства в Петрограде. Службу Бекман начал на Балтийском флоте в экипаже линкора «Цесаревич», вскоре, на волне революционного энтузиазма, переименованного в «Гражданина». В октябре 1917 молодой офицер флота Альфред Бекман принял боевое крещение в битве при Моонзунде. Немецкая эскадра хотела прорваться в Рижский залив, а оттуда к Петрограду. Бой длился около трех часов. Как было дело и чем закончилось, читайте Валентина Пикуля, выпускника Соловецкой школы юнг Северного флота. Затем Бекмана назначают флаг-офицером 1-й бригады линейных кораблей, он работает вместе с председателем Центробалта Павлом Дыбенко и комиссаром Морского Генерального штаба Ларисой Рейснер. Именно Рейснер, больше известная потомкам как поэтесса, в 1918 году рекомендовала Бекмана переводчиком при морской комиссии на мирных переговорах в Бресте.

В эти бурные годы в жизни Бекмана произошло много ярких и опасных событий на море и на суше.  Альфред Андреевич служил в Морском Генеральном штабе, где стал флаг-секретарем первого "красного адмирала", начальника Морских сил Республики А.В. Немитца.  Он побывал под огнём в боях с Врангелем на Азовском море, участвовал в ледовой переправе через Керченский пролив, при которой почти сто тысяч бойцов Красной Армии удалось вывести из Керчи в Тамань вместе с кавалерией и пушками. Бекман участвовал и в карательной операции, которая получила в истории наименование «ликвидация Кронштадского мятежа»… Все непростые и противоречивые годы становления Военно-Морских Сил России прошли на глазах и при непосредственном участии Альфреда Андреевича Бекмана. И не менее активную творческую жизнь прожил моряк после.

Однако в середине 20-х годов он оказался слишком заметной фигурой для того, чтобы не попасть в сферу заинтересованного внимания НКВД. В 1926 году, ложно обвиненный по «политической» 58-й статье, он попадает на Соловки, а затем в Медвежью Гору, на ББК. Освобожденный из заключения, как многие другие специалисты, Бэкман становится «невыездным» и принужден работать в лагере вольнонаемным, а потом уже  добровольно остался в Карелии навсегда.

К слову, на Соловках Бекман  знакомится и с «великим пролетарским» писателем Максимом Горьким, приехавшим по заданию Сталина, освятить своим авторитетом чекистский метод строительства в России нового человека посредством "перевоспитания трудом". Бекман выжил на Соловках еще и потому, что оказался востребован по своей редкой морской специальности. Он стал начальником на маяке печально знаменитой Секирки. Маяк занимал самую верхнюю, купольную часть старинной церкви.  В самой же церкви на Секирной горе чекисты устроили штрафной изолятор и, по свидетельствам немногочисленных выживших, морили людей сотнями.

            Судьба распорядилась так, что опытный морской офицер Альфред Бекман и студент воздухоплаватель Михаил Григорович, в одно и то же время оказались в Медвежьегорске на Беломорско-Балтийском канале. Как они познакомились, почти 37-летний много повидавший моряк и 19-летний юноша, что их объединяло – дворянское происхождение или родной Питер, как они общались, работали ли вместе – это осталось неизвестным. Любопытно, что и тот и другой к старости принялись за мемуары. И ни тот, ни другой ничего не написали о жизни и работе на ББК.  О чём угодно, только не о ББК. Я спросил сына Григоровича, Алексея Михайловича, что он думает об этом. Алексей Михайлович  был очень близок с отцом, многие дни и ночи провел с ним в лесу, у охотничьего и рыбацкого костра. Но и с сыном Михаил Михайлович на этот счёт не откровенничал.

«До конца своих дней отец жил рядом с каналом, – предположил Алексей Михайлович. – Как, впрочем, и Альфред Андреевич. Думаю, поэтому и не смог написать, что и как тут было тогда, в начале 30-х. Писать правду отец не мог, врать никогда не умел. Да и не принято было до недавних пор хвастаться, что ты был когда-то заключенным в лагере, если даже и ни за что».

            Михаил Михайлович Григорович успел записать 183 страницы воспоминаний. Воспоминания фрагментарны.  Это не плавное жизнеописание, к которому мы успели привыкнуть в мемуарной литературе. Григорович описывает то, что помнит из детства: родню, квартиры, включая такие детали, о которых может помнить только ребенок; значительную часть воспоминаний занимают школьные годы, детские и юношеские увлечения авиамоделизмом, слёты; он рисует портреты своих наставников и людей, с которыми приходилось общаться ту пору, еще неизвестных, а затем  ставших всемирно известными. Среди них, к примеру, летчик Валерий Чкалов, конструкторы авиационных и космических кораблей О. К. Антонов, П. В. Цыбин,  А. С. Яковлев и другие. Отдельные фрагменты воспоминаний касаются учебы в институте, а также заключению в печерско-воркутинских лагерях во время второй посадки.

            Я испытываю огромное искушение опубликовать мемуарные записи Григоровича без всяких купюр. Когда ещё с ним можно будет познакомиться заинтересованному читателю? Может быть, и никогда. Но ведь за этими страницами, исписанными удивительно округлыми, постоянно наползающими (из экономии места), справа налево буквами, представляется целый мир нашей жизни, жизни на рубеже XIX – XX веков, когда на российских просторах уже вовсю веяло кровью и тленом оголтелого большевизма.

            Но книга моя не о судьбах служилого дворянства в России и не о Питере в канун и после октябрьского переворота.  Она о Беломорском канале. И я долго думал, как мне быть? Пересказать жизнь моего героя своими словами? Но это скучно даже мне. И я подумал, что мне нечего стесняться.  Уход в сторону от темы в данном случае лишь кажущийся, мнимый.  По существу, вся жизнь Михаила Михайловича Григоровича связана с каналом. Его имя знают поколения работников ББК, начиная с самого первого, и долго еще будут помнить, поскольку само оно – суть история канала. Тогда как всю правду он нём знают едва ли единицы.  Мне показалось правильным привести пусть и отрывочно, отдельными страницами, все его  воспоминания, начиная с детских. Мне кажется, что только так можно почувствовать атмосферу той далекой жизни, по деталям уловить настроения и чувства, которые двигали людьми, и, что самое главное, понять характер этого человека – прямой, иногда жесткий и всегда бескомпромиссный.

            Свои воспоминания Михаил Михайлович Григорович начал в 18 часов 11 января 1981 года. К тому времени ему еще не исполнилось 68 лет.  Он так объясняет будущему читателю своё решение:

            «Желание написать нечто вроде мемуаров возникло у меня довольно давно – лет пять назад. Сейчас многие старики пишут мемуары – это модно. Я не сторонник следования во всём моде, но считаю, что моя жизнь не совсем обычна и её описание будет представлять интерес для моих детей и внуков.            Первоначально я предполагал начать мои записки позднее – когда уже не смогу заниматься активной физической деятельностью. Теперь понял, что в этом случае могу опоздать, и моё желание останется не реализованным.        Как и каждый другой человек, я не могу гарантировать полной объективности в оценке излагаемых мной событий и фактов, но имею твердое намерение сознательно нигде их не искажать.

            Сейчас обстоятельства сложились так, что я, после более чем семилетнего перерыва, вынужден пойти работать. Моя работа носит характер дежурства и даёт достаточно времени для размышлений и изложения мыслей на бумаге. Сегодня моё первое вечернее дежурство, к тому же воскресенье, и я совершенно один.

            Итак, я приступаю.

            11.1.81. 18.00».

           

Впервые публикуя воспоминания Михаила Михайловича Григоровича, я вынужден учитывать тематический формат книги. Свою роль свожу к тому, чтобы выбрать страницы, наиболее характерные и важные для формирования его личности. Старинные дворянские роды Григоровичей (по отцу) и Писаревых (по матери), последующее родство с известным литератором Вяч. Ивановым и семьей Шварсалонов делают семейную историю Григоровича невероятно многоплановой и сложной, похожей  на роман XIX века. Кроме того, много воспоминаний известных людей минувшей эпохи содержат сведения о тех или иных событиях в жизни этой семьи. Работая над публикацией, я только слегка прикоснулся к ним. Там, где это покажется необходимым, приведу доступные мне сведения других участников описываемых событий, дам дополнительные сведения и необходимый комментарий.

 

«Мои родители

            Мои отец и мать происходили из старинных дворянских родов, где, по сложившейся традиции, все мужчины из поколения в поколение были военными, избрав своей профессией защиту Родины. Моя мама говорила, что обе фамилии: и Григоровичи, и Писаревы записаны в 6-й книге российского дворянства, в которую заносились дворяне, имевшие большие заслуги (в основном – ратные) перед Отечеством.

            Деда со стороны отца я совершенно не помню. По рассказам моей мамы, дед – Иван Данилович Григорович – был человеком очень сурового, даже деспотического характера. Умер и похоронен Иван Данилович в Петрограде. Дату его смерти и место захоронения я постараюсь уточнить у моей сестры. Дед умер в 1918 г. и похоронен на Смоленском кладбище.

            Из воспоминаний о бабушке Софье Николаевне у меня сохранилось только одно, относящееся к 1918-20 г.г. Бабушка, небольшого роста худощавая старушка в черной одежде, принесла мне большое, по тем крайне голодным временам, угощение. Это были несколько черносливин, которые она настоятельно советовала размочить в теплой воде, прежде чем съесть, что я (это отчетливо помню) не выполнил.

            Отец Михаил Иванович родился в 1987 г. в Люблинской губернии (нынешняя Польша), где у его родителей было, по-видимому, имение. Вообще Григоровичи постоянно жили в Варшаве, где у них был свой дом. В Петрограде была только квартира на Гороховой улице (ныне ул. Дзержинского). Во времена, к которым относятся эти мои воспоминания, Григоровичи жили в Петрограде, видимо, в связи с начавшейся  Первой мировой войной.

            Отец был младшим из шестерых детей. Самый старший брат (о нем ничего не знаю, даже имени) погиб еще в юношеские годы от удара молнии во время грозы где-то в районе Дудергофа (ныне ст. Можайская). Следующий брат Александр Иванович был значительно (лет на 10-15) старше моего отца. Он тоже был кадровым военным и после революции служил в Красной Армии.

            Из трех сестер отца очень смутно помню только младшую – Софью Ивановну. Воспоминание относиться, видимо, к 1917 г., т.к. оно связано со старой нашей квартирой на Аптекарском переулке. Тетя Соня приходила и варила на кухне шоколадные конфеты (вероятно, какой-то эрзац), которые разливала в небольшие жестяные формочки и ставила остывать на вделанный в кухонное окно ящик, исполнявший функции современного холодильника. Внешности тети Сони совершенно не помню.

            Старших сестер отца – Анну Ивановну и Наталью Ивановну не помню совершенно и не знаю, которая из них была старше. Знаю только, что одна из них по мужу была Артамонова и имела дочь Таню, примерно 1905-07 г.г. рождения. Кто такой был Артамонов – не имею представления.

            Отец году в 1907-08 окончил военное училище (какое – не знаю) и в чине подпоручика получил назначение в лейб-гвардии Павловский полк, входивший в состав  2-й гвардейской дивизии и дислоцировавшийся в Петрограде. Полк, имевший название по царю Павлу I, комплектовался солдатами «под Павла» – курносыми блондинами. Для офицеров делалось исключение – они могли быть и брюнетами с большими прямыми или горбатыми носами. Общим требованием для солдат и для офицеров был очень высокий «гвардейский» рост.

            Отец был очень высокого роста, брюнет, с гладкими, почти черными волосами, тонким прямым и довольно крупным носом, большими карими, слегка косого (монгольского) разреза глазами. Носил он и небольшие усы. По свидетельству мамы и моей няни, отец был очень интересным мужчиной и имел успех у женщин. Однако, как говорила мама, был он «бабник-трепло» и до серьезного его ухаживания за женщинами никогда не доходили.

            В 1908 г., или начале 1909 г., отец женился на моей матери. Поскольку ни жениху, ни невесте не было еще положенного возраста (видимо, 22-х лет), по существующим тогда законам было подано прошение на имя государя императора, а также родителями жениха и невесты был внесен денежный залог. Залог призван был гарантировать, что  семья молодого офицера не будет испытывать материальных затруднений.             Такое условие вступления в брак было довольно-таки разумным, так как жалование молодого офицера (подпоручика и поручика) было очень небольшим, а расходы на приобретение и содержание верховой лошади (кроме казенной полковой лошади было принято иметь еще и собственную), а также расходы на приобретение парадной форменной одежды были довольно-таки большими.

            Вспоминаю случайно сохранившийся у нас парадный головной убор отца – «гренадерку». Это было «сооружение» сантиметров 40 высотой, вся передняя часть которого была отделана тонким позолоченным серебряным листом, на котором были еще разные серебряные накладки, в том числе накладка в виде ленты с надписью «За Горный Дубняк». Впоследствии, в тяжелые 30-е годы, все серебро «гренадерки» было сдано мамой в «Торгсин», в обмен на сахар, масло и другие очень дефицитные тогда продукты.

            О дальнейшей судьбе отца и его родственников я напишу позже. В завершение этого раздела хочу сообщить, что Григоровичи были родственниками известного писателя Д. В. Григоровича (по-видимому, дед Иван Данилович был племянником писателю). С последним царским военно-морским министром адмиралом Григоровичем, по словам моей матери, наши Григоровичи близкого родства не имели.   

            Дед со стороны матери – Петр Васильевич Писарев был интересным во всех отношениях человеком. Родился он приблизительно в 1840-45 г. Место рождения деда мне неизвестно, но жил он, по-видимому, всегда в Петрограде, за исключением периодов военных кампаний. Женился дед очень поздно, в возрасте сорока с лишним лет, на очень молоденькой девушке, служившей кассиршей или билетершей в одном из петербургских театров. Девушка была крестьянского происхождения и, к тому же, татарка. Перед свадьбой ее крестили в православную веру и нарекли редким именем Хионья. Но все равно брак этот считался чрезвычайно неравным по происхождению и положению, и деду пришлось оставить военную службу в гвардии и выйти в отставку в чине полковника и с правом ношения военной формы. После этого дед служил в каких-то гражданских строительных организациях.

            Брак деда во многих отношениях оказался несчастливым. Молодая жена, родив ему трех дочерей, еще совсем молодой умерла от туберкулеза.  После этого дед всю свою жизнь посвятил воспитанию детей.

            Деда П. В. Писарева я помню довольно отчетливо. Это был старик выше среднего роста, худощавый, с серыми глазами и прямым, среднего размера, носом, с седыми волосами и довольно длинной бородой, по форме напоминающей хвост. Как я его помню, дед всегда носил военную форму – шинель и китель (после революции, разумеется, без погон и с обшитыми материей пуговицами). У деда всегда была строевая выправка и походка, даже в самые последние годы жизни, когда он ходил с палкой.

            Петр Васильевич был культурным и образованным человеком. Вспоминаю, когда я впервые увидел пролетавший самолет и закричал: «Праплан!» «Праплан!», дед меня поправил и очень грамотно, даже по современным понятиям, объяснил, почему это сооружение называется аэропланом и каким образом перемещается и удерживается в воздухе.

            Жил дед постоянно в своем доме-особняке на Петроградской стороне, по Петроградской набережной, дом № 20. Мама рассказывала, что этот старинный деревянный дом был загородной дачей императрицы Екатерины II и подарен ею кому-то из фаворитов. Дедом он был куплен где-то в середине второй половины XIX века и под его личным руководством капитально отремонтирован и перестроен. […] Дом долгое время, уже после смерти деда, находился под охраной государства, как памятник старины. Если не ошибаюсь, разрушен дедушкин дом был во время Великой Отечественной войны в результате близкого падения вражеской авиабомбы.[…]

            Как я писал ранее, Петр Васильевич Писарев был очень культурным и образованным человеком. Помимо военных наук, он владел несколькими иностранными языками, неплохо, видимо, знал строительное дело и вообще имел широкий (по тем, конечно, временам) кругозор в вопросах науки и техники. Сейчас это кажется странным, но одновременно с этим дед был очень (и, несомненно, искренне) религиозным человеком. В доме была маленькая «молельная» комната, устроенная вроде тайника в толще стены. В «молельную» вход нам, детям, был запрещен. Дед очень старался сделать из внуков людей верующих, религиозных. Всегда, когда мы оказывались в доме дедушки, он требовал, чтобы мы в его присутствии молились. С этим у меня связано одно забавное воспоминание из далекого детства.

            Мне было лет шесть, сестре Тане девять-десять, а двоюродному брату Леше – семь-восемь. Мы становились на колени, один читал вслух «Верую во Единого Бога-Отца…», другой (по очереди) «Отче наш, иже еси на небесех…». После этого каждый про себя (не вслух) читал «свое» обращение к Богу, «свою» молитву. Однажды дедушка решил послушать наши («свои») молитвы, и оказалось, что ни у одного из нас такой молитвы не было вовсе. Просто мы все трое, не сговариваясь, во время, отведенное для такой молитвы, думали каждый о чем-то своём, не имевшем никакого отношения к молитвам.

 Были ли мы наказаны за этот обман – не помню, а вот другой комический эпизод с наказанием дедушкой Леши я помню хорошо. Вообще Лешу, как наиболее хулиганистого из нас, дед наказывал чаще меня и Тани. Обычно наказание ограничивалось требованием встать в угол, где мы тайком от деда колупали штукатурку. Но на этот раз наказание было более серьезным. Дедушка, в это время уже сильно болевший, зажал Лешу между своими коленями головой назад и стегал его по голой попе шнурком, служившим у него поясом халата. Как действовала на Лешу эта «экзекуция», нам с Таней было хорошо видно. За дедушкиной спиной он хохотал, показывал нам язык и корчил страшные рожи.

            Умер дедушка в мае 1921 (или 1922) года и похоронен в фамильном склепе в Александро-Невской лавре. Мне запомнилась такая деталь похорон. Склеп располагался  под землей, сверху был покрыт плитой (или несколькими плитами), лежавшей почти на уровне земли. Над землей была только ограда и крест. Когда при погребении подняли плиту, оказалось, что склеп почти полностью залит водой. Насколько я помню, чтобы не опускать гроб в воду, подземное помещение пришлось частично засыпать землей.  Гроб поставили на возвышение.

            Моя мама была в семье старшей дочерью; кроме неё, Тони, 1887 года рождения,  были еще Тамара и Зоя, соответственно года на 2-3 и 5-6 моложе мамы. Мама родилась в Калужской губернии, где у деда было имение. О детских годах мамы я ничего не знаю. Лет, вероятно, семи-восьми маму отдали в Смольный институт – самое привилегированное учебное заведение для девочек. Вообще в Смольный институт, имевший официальное название Императорское воспитательное общество благородных девиц, принимали только детей генералов и соответствующих им по чину гражданских лиц. Дед был только полковником, к тому же еще и с несколько подпорченной женитьбой на простой девушке репутацией. Но, учитывая его боевые заслуги во время Балканской войны, старшую дочь Писарева приняли в исключение из общего правила. Мама особенно гордилась, что была принята и училась «за казенный счет», тогда как за остальных воспитанниц родители платили сами.

            Мнение о том, что воспитанницы Смольного института росли избалованными, не приученными к труду девицами, не соответствует действительности. Во всяком случае, те девочки, которые имели желание учиться, получали отличное образование, правда, в основном в области гуманитарных наук и ведении домашнего хозяйства. В этом я убедился на примере моей мамы. Мама превосходно (наравне с родным) знала французский язык, несколько слабее – немецкий и еще более слабее – английский;  хорошо знала русскую литературу и неплохо разбиралась в иностранной. Мама также хорошо знала историю, географию, анатомию, алгебру и геометрию (слабее – тригонометрию). Слабее знала физику и химию. В связи с этим мне вспоминается такой курьез. Она всегда боялась охотничьей дроби. Увидев дробь, осторожно говорила: «Она может взорваться!» Мама также путала понятия техника и механика, считая, что это одно и тоже.

            При этом мама хорошо разбиралась в искусстве, особенно в живописи, и сама неплохо рисовала. У моей сестры и сейчас висят две акварели маминой работы: портрет молодой женщины в профиль, несколько похожей на мамину сестру Тамару, и портрет ребенка, сидящего на высоком детском стуле. Как рассказывала мама, ребенка она рисовала, ожидая моего рождения, и желая, чтобы я был похож на рисунок. У меня в Повенце на стене висит мамин ранний рисунок маслом, датированный 1904 годом, то есть когда маме было только 17 лет, – букетик цветов. По рассказам, дедушка возил её учиться живописи в Италию.

            Впоследствии мама оставила живопись и переключилась на художественную вышивку, в которой достигла очень высокого мастерства. Незадолго до начала Великой Отечественной войны мамины работы демонстрировались на международной выставке в Париже.

            Мама немножко играла на рояле и, как я помню, в нашей квартире всегда стоял небольшой (кабинетный) рояль Бекштейна, который впоследствии, в тяжелые для нас годы, маме пришлось продать. Мама умело вела домашнее хозяйство, сама хорошо готовила, неплохо могла сервировать стол и принять гостей.

            Как я уже писал, в конце 1908 г. или в начале 1909 г. состоялась свадьба моих родителей. 16 декабря (3 декабря по ст. стилю) 1909 г. родилась моя старшая сестра Татьяна, а спустя 3,5 года – 19 июля (6 июля по ст. стилю) 1913 г. родился я. Место моего рождения – ст. Елизаветино Гатчинского района (по нынешнему административному делению). Хотя, насколько мне известно, ни до моего рождения, ни после в этом Елизаветино ни мама, ни я с сестрой никогда не жили. Поскольку день моего рождения приходится на середину лета, могу только предположить, что мама просто жила в это время «на даче», то есть снимала там комнату. Никакой собственной дачи за городом у моих родителей, разумеется, не было. Как можно судить по свидетельству о рождении № 42, выданному 13/VII (или 13/VI) 1930 г. Архивным бюро, меня крестили 3 августа (по новому стилю) 1913 г. в Дылицкой церкви.   Видимо, это там же, где-то в районе Елизаветино.

Мое раннее детство

            Мои первые детские воспоминания относятся, видимо, к концу 1016 г. и 1917 г. Вспоминаю нашу казенную полковую квартиру на Аптекарском переулке. Аптекарский переулок на всем (или почти на всем) протяжении от Миллионной улицы (ныне ул. Халтурина) до набережной реки Мойки по обе стороны был занят казармами и штабными службами Павловского полка.[…] Квартал, выходящий фасадом на Марсово поле, занимали штабы, там же на втором этаже располагалась полковая церковь. По другой стороне Аптекарского переулка располагались казармы и дома, в которых жили офицеры и их семьи. Наша квартира была на верхнем (третьем или четвертом) этаже. […] Помимо воспоминания о том, как Соня готовила шоколадные конфеты, вспоминаются еще несколько эпизодов, связанных с нашей жизнью на Аптекарском переулке.

            …Няня, Таня и я гуляем вдоль выходящего на Марсово поле фасада штабного здания (сейчас это здание «Электротока»). На улице летит снег, а в руках у Тани и у меня деревянные детские лопатки. Вероятно, дело происходит в феврале 1917 г., и я слышу  разговоры взрослых о каком-то «кровопролитии» и безуспешно ищу на снегу следы пролитой крови…

            …В той же компании посещаем «зимний сад». Мне кажется, он располагался где-то в помещении «Эрмитаж». Представляется не очень широкое, но длинное помещение со стеклянным потолком-крышей. В помещении много всяких зеленых растений, в том числе и деревьев. Кроме нас там еще кто-то. Этот кто-то о чём-то интересном нам рассказывает…

            …Свадьба младшей маминой сестры – тети Зои. Венчание происходит в полковой церкви. Впереди венчающихся идет «мальчик с образом» – мой троюродный брат Гога Мамаев. Там же во время свадьбы вспоминается какое-то помещение со сводчатым потолком и колоннами. Вокруг колонн – столики, на которых лежит множество конфет…

            Никаких воспоминаний, связанных с отцом – Михаилом Ивановичем у меня нет и быть не может.  После того, как мне исполнился год, началась Империалистическая война, и Павловский полк был отправлен на фронт. Еще через год – 1 августа 1915 г. отец попал в плен, о чём у меня имеется справка Ленинградского отделения Центрального исторического архива от 28.7.30 г. В справке указано, что «…Григорович Михаил Иванович, штабс-капитан Л. Гв. Павловского полка…без вести пропал – остался на поле сражения 1 августа 1915 г. в бою у дер. Грабовка. Последнее известие о нем было, что он находился в плену в Германии».

            По-видимому, от отца из плена были письма, либо мама имела какие-то другие известия об обстоятельствах его пленения. Она рассказывала, что он был схвачен немцами при попытке вынести или вывести к своим раненого товарища. Не знаю, полностью ли достоверны были эти мамины рассказы, но они вполне правдоподобны. Няня рассказывала, что отец был очень хорошим человеком, и солдаты «любили его за справедливость».

Нужно сказать, что в гвардейских полках (опять же по рассказам мамы и няни) были особые отношения между офицерами и солдатами. Совершенно недопустимым считалось рукоприкладство.  От офицера, ударившего солдата, всячески старались избавиться, чаще всего путём перевода в армейский полк или даже в полицию. К таким же мерам прибегали и за другие тяжелые проступки – пьянство и растрату казённых денег. Служившим в полиции и в жандармском управлении гвардейские офицеры при встрече руки не подавали.

            Такие отношения в гвардии были традицией, сохранившейся от декабристов, а, возможно, и от более ранних суворовских времен. Вероятно, свою роль сыграло и то обстоятельство, что в гвардии служила наиболее культурная, прогрессивно настроенная часть дворянства. Однако, несмотря на то, что отец был очень положительным человеком, мама, его, по-видимому, не любила. Об этом впоследствии говорила мне няня. Некоторые признаки этого чувствуются и в хранящемся у меня письме к няне, отправленном отцом с фронта.* Эту мою догадку подтверждают и дальнейшие мамины поступки.

 

*Письмо представляет собой стандартную фронтовую открытку с гербом в левом верхнем углу и типографской надписью «Открытое письмо». На лицевой стороне адрес: «Изъ деъйствующей армии Ея Высокородию Антонине Петровне Григоровичъ. Петроградъ, Аптекарский пер. № 1 кв. 35. Передать Александре Пейемер». Текст на обратной стороне открытки гласит:

«28 сент. 1914.

                                                              Дорогая няня!

            Большое Вам спасибо за хороший присмотр за моими детьми.  Покуда Вы с детьми – я за них спокоен.

            Я уверен, что не смотря ни на какие обстоятельства, до моего приезда Вы не оставите детей. Я знаю, что Вы не только никогда не обидите детей, а наоборот не ляжете спать, если это (…?).Перед сном крестите от меня детей. Господь с Вами и детьми. М. Григорович».

Приписка сверху, на крошечном свободном поле: «Передайте Тане, чтоб была послушной паинькой и чтобы не обижала Мишу».

 

Вообще же у отца было очень прогрессивное мировоззрение, о чем свидетельствует такой факт. Среди родственников Григоровичей был некто Бэр, имевший графский титул. Старший брат отца Александр Иванович потратил много сил, доказывая прямое родство с Бэром, чтобы присоединить к своей фамилии титул и фамилию Бэра. Отец же считал, что для культурного русского человека фамилия Григорович говорит больше, чем титул малоизвестного Бэра.[…]

Мама во время войны служила в военной цензуре – проверяла письма пленных немцев, и мы, дети, полностью были на попечении няни.       […] Время это было чрезвычайно голодным, а вдобавок еще и холодным. В связи со страшной во всём разрухой, топливо, если и привозили, то лишь для действовавших заводов  и учреждений. Об этом периоде времени у меня сохранились следующие воспоминания. […] Мама откуда-то принесла для дедушки обед. Дед, хотя и не жил с нами, иногда приходил. Обед стоит в судке на столе. В комнате никого, кроме меня, нет. Из любопытства я приподнимаю крышку, которой покрыт судок. В верхней кастрюльке судка лежит кусок запеканки (форшмака, как тогда называли). Мне кажется, что кусок не совсем ровный – с одного края длиннее, и я решаю его подровнять, а заодно и попробовать запеканку. Запеканка из перемолотой воблы и картофеля кажется невероятно вкусной и… я останавливаюсь, когда кусочек остается размером со спичечный коробок.

В ожидании страшного наказания забиваюсь под кровать. Но каково мое удивление: пришедшие мама и дедушка даже меня не ругают… 

Прошло более 60 лет. Я довольно часто вспоминаю этот случай и только теперь, имея своих внуков, могу довольно отчетливо представить, что именно пережили дедушка и мама, когда голодный 5-6-летний ребенок украл их еду. Нынешнему сытому поколению этого не понять!

[…] Видимо, именно холод дома вынудил маму отправить меня вместе с Таней в школу, хотя мне было только 6 лет. Названия или номера школы не знаю, но помещалась она в Максимилиановском переулке. Вероятно, меня, «вольноопределяющегося», просто пожалели и не выгнали, но посадили не вместе с Таней во 2 класс, а в 1-й. Возможно, я был не единственным таким. Читать я уже умел и потому сидел совершенно бездельничая – просто грелся. […]

Осенью 1920 г. мы переехали на другую квартиру в доме № 13 по улице Сергиевской (ныне улица Чайковского). Поскольку этот переезд был связан с тем, что мама вторично вышла замуж, необходимо рассказать о моем отчиме.

 

Отчим

Отчим Сергей Константинович Шварсалон был во всех отношениях очень интересным и, безусловно, незаурядным человеком. К тому же он любил нас – не родных ему детей. У меня сохранилось о нём только хорошие воспоминания.

Предки Шварсалона по линии отца были выходцами из Эльзаса – пограничной провинции между Германией и Францией, насколько мне известно, несколько раз переходившей от одного государства к другому. Отсюда и такая непривычная для русского уха фамилия.

Не знаю, как давно Шварсалоны эмигрировали в Россию, но отец Сергея Константиновича – Константин Константинович (если не ошибаюсь в отчестве) считал себя русским и преподавал в Смольном институте историю. Это обстоятельство, однако, никак не было связано со знакомством мамы и его сына, которое состоялось значительно позднее, вероятно, в период работы мамы в военной цензуре.

Никакими данными о внешности К. К. Шварсалона я не располагаю. Мать Сергея Константиновича (имени-отчества я также не знаю) – урожденная Ганнибал*, была из рода Ибрагима (Абрама) Ганнибала, известного «арапа Петра Первого», привезенного Петром I в Россию еще ребенком и ставшего затем известным русским полководцем. Мать отчима, судя по фотографиям, имела определенные признаки африканского происхождения, особенно характерны в этом отношении были её глаза. У отчима был родной брат Константин** и две сестры: одну звали Лидия, а имени второй я не знаю.***

Разойдясь со Шварсалоном, мать моего отчима, Сергея Константиновича, вышла замуж за поэта Вячеслава Иванова****, с творчеством которого я совершенно не знаком  и характеризовать которого не берусь. Видимо, дети Шварсалона воспитывались у матери, так как в детские и юношеские годы отчим носил фамилию Иванова. В эти годы он учился в Швейцарии и Англии, а затем окончил юридический факультет Юрьевского (ныне Тартуского) университета. Во время Империалистической войны Сергей Константинович был призван на фронт и в чине прапорщика служил в артиллерии. На фронте он получил ранение в ногу, был демобилизован и впоследствии ходил прихрамывая и пользуясь палкой.****

По характеру, отчим был завзятым спортсменом. В юношеские годы играл в университетской футбольной команде (надо отметить, что в дореволюционной России футбол не был так популярен, как сейчас). Уже в зрелом возрасте, в конце 20-х – начале 30-х годов, несмотря на хромоту, он отлично играл в теннис и числился в числе лучших игроков Ленинграда. Сергей Константинович любил животных, особенно собак и лошадей, немало занимался охотой, хотя своего ружья и не имел.

Возвращаясь к юношеским годам моего отчима, хочу сообщить, что Шварсалоны были близкими родственниками (видимо, по линии Ганнибалов) Петроградского генерал-губернатора Зиновьева, родовое имение которого было в старинном селе и крепости Копорье. Близкими родственниками они были и с поэтом А. А. Блоком, – двоюродная сестра Сергея Константиновича – Инна Федоровна до замужества носила фамилию Блок.

О дальнейшей судьбе родственников Сергея Константиновича Шварсалона никаких сведений не имею.

В 1920 г. отчим работал в Смольном, в отделе информации ИККИ (?). В конце 1917 г. или в начале 1918 г. он вступил в РКП(б), но через несколько лет в результате «чистки» его исключили, в связи с «непролетарским происхождением».

 

*«Лидия Дмитриевна Зиновьева – Аннибал (1886 – 1907). В её жилах текла кровь «арапа Петра Великого», а среди предков были сербы и шведы, родственники принадлежали к сановной знати Петербурга. Художница Маргарита Сабашникова оставила её словесный портрет: «Странно-розовый отлив белокурых волос, яркие белки серых глаз на фоне смуглой кожи. Лицом она походила на Свиллу Микеланджело – львиная посадка головы, стройная сильная шея, решимость взгляда; маленькие уши парадоксально увеличивали впечатление этого львиного облика».

В молодости Зиновьева-Анннибал увлеклась социалистическими учениями, устраивала на квартире сходки революционеров. Вышла замуж за своего учителя К. Шварсалона, завороженная его пропагандистскими речами. Даже первый свой рассказ написала под влиянием народнических идей. Потом разочаровалась, распрощалась со своими увлечениями, но умерла, помогая людям: заразилась скарлатиной, ухаживая в Загорье (имение друзей) за заболевшими крестьянскими детьми».

(Л. Д. Зиновьева-Аннибал. Тридцать три урода. М. 1999, с.5)

. Д. Зиновьева-Аннибал умерла 17 октября 1907 года.  Похоронена в Александро-Невской лавре.

 

**К. С. Шварсалон учился в Первом кадетском корпусе с 1908 года, затем в Михайловском артиллерийском училище. С 1914 года на фронте, около 1918 года пал, как полагает Н. В. Котрелев, «жертвой солдатского самосуда».

(Писатели русского зарубежья: 1918-1940: Справочник. М., 1994, ч.1. с. 216).

 

*** Старшую дочь от первого брака Зиновьевой-Аннибал с К.С. Шварсалоном звали Вера. Умерла 8 августа 1920 года (через два дня после того, как ей исполнилось 30 лет) в клинике Московского университета от тяжелой болезни. Похоронена на кладбище Новодевичьего монастыря.

 

**** Л.Д. Зиновьева вышла замуж за Константина Семеновича Шварсалона в 1884 году. От этого брака родились: Сергей (1887-1940-е), Вера (1890-1920) и Константин (1892? – 1918?) Шварсалоны.

Л.Д. Зиновьева и В. И. Иванов познакомились в Риме в июле 1893 года и жили вместе с 1895 года. Однако обвенчаны они были только зимой 1899 года, после завершения бракоразводного процесса Зиновьевой, в греческой православной церкви в Ливорно. Венчание состоялось  в нарушение церковных и гражданских законов.  После развода в мае 1896 года с первой женой (с 1886 года) Дарьей Михайловной Дмитриевской (1864—1933), от которой в Иванова в 1888 году родилась дочь Александра, согласно церковному канону, ему не разрешалось вступать в новый брак.

            М. Кузмин. Дневник 1934 года. Изд. Ивана Лимбаха, Санкт-Петербург. 1998. Под редакцией, со вступительной статьей и примечаниями Глеба Морева.

 

****Из вступительной статьи Г. Морева (М. Кузмин. Дневник 1934 года. Изд. Ивана Лимбаха, Санкт-Петербург. 1998): С. К. Шварсалон с 1906 года учился в Юрьевском университете, в 1908 году принимал участие в организации в Юрьеве литературного вечера Кузмина и А. М. Ремизова (см. публикацию Т.Шор: Радуга. 1996. №4, с. 128-131). В 1912-1913 годах служил в Кассационном департаменте Правительствующего Сената. В 1914 году призван на фронт и ранен. В 1915-1917 годах служил в Горном департаменте Министерства финансов, в Цензурном комитете и в редакции Торгово-промышленной газеты. После 1917 года публиковался как очеркист и переводчик (подробнее см. справку К. М. Азадовского: НЛО. 1990. №40. с.134).

            «17 июля/1 августа объявлена война. Костя и Сережа отправляются на фронт. Сережа был призван как прапорщик запаса, на 5-й день войны послан в штыковую атаку, где пуля перебила ему основной нерв бедра. Рана долго не заживала. Нога была скрючена, нужно было разрывать сухожилия, чтобы её выпрямить, операция не удалась, и нужно было повторять её. Сережу долго мучили, и когда, наконец, отпустили, одна нога была короче другой, и он всю жизнь ходил с палкой. Навещали его ежедневно, лазарет был в соседнем доме…»

(Иванова Лидия. Воспоминания: Книга об отце. М.: РИК «Культура», 1992 (Арбат, 35). Подготовка текста и комментарий Джона Мальмстада (Гарвардский университет).

 

Школьные годы

            Сразу после переезда на Сергиевскую улицу Таня и я были приняты в школу: Таня в 3-й, а я в 1-й класс (вообще-то мне можно было идти во 2-й, но семилетнего во 2-й класс не приняли). Школа находилась на улице Кирочной, недалеко от нашей новой квартиры  (в советское время ул. Салтыкова-Щедрина; ныне улице возвращено историческое название – прим. К. Г.). До революции школа называлась «Анненшуле» и была одной из старейших школ Петрограда (основана в 1-й половине XVIII столетия).

Как и две другие «немецкие» школы, «Петершуле» и «Реформирте шуле», «Анненшуле», видимо, предназначалась для обучения детей немцев, проживавших в Петербурге. Перед революцией в «Анненшуле», наряду с детьми немцев, учились дети наиболее крупной и состоятельной русской буржуазии. От обычных гимназий «немецкие» школы отличались тем, что все предметы (кроме, конечно, русского языка и литературы)  изучались на немецком языке. После революции школа была переименована в 11-ю советскую среднюю трудовую школу, но неофициальное название «Анненшуле» и некоторые «немецкие» порядки сохранялись еще лет 10, а возможно и дольше.

            Средняя школа того времени была девятилетней (семь классов давали неполное среднее образование). Нумерация классов была не такой, как сейчас. Пять классов первой ступени именовались по буквам алфавита от А до Д, причем для обозначения параллельных классов к букве добавлялась арабская цифра, например: А5, В3 и так далее. Вторая ступень включала четыре класса, именовавшиеся римскими цифрами от I  до IV; параллельные классы в этом случае обозначались также добавлением арабской цифры: I 4 III 2…  Поэтому написанное мной выше о том, что я был принят в 1-й, а Таня в 3-й класс, следует понимать, что мы начали учиться в классах «А» и «В».

            […] Первоначально в школе был еще старый директор Мориц Христианович Зауэрбрей – небольшого роста, кругленький и немолодой уже немец, говоривший по-русски с очень сильным немецким акцентом. Не могу забыть, хотя прошло почти 60 лет, как однажды, придя к нам в класс, Мориц Христианович произнес следующую речь:

            «Пихедайте фашим ходителям, што у нас пхи школе ф скохом фхемени отхифается детски зад…»

            Из учителей начальных классов мне запомнились только двое: классная наставница Александра Евстафьевна Смолянинова (в фамилии, возможно, допускаю ошибку) и учительница истории (я даже помню название учебника – «Русь» Волжанина) Елена Алексеевна Хрыпова.

С уроками истории и этой учительницей у меня связано воспоминание о трагикомическом эпизоде. Когда она рассказывала нам о возникновении на Руси христианства, говорила, что до этого россияне были язычниками и поклонялись языческому богу Перуну. Не знаю, сам ли я это выдумал, а вернее сказать – спутал, или кто-то из ребят решил подшутить, но мне показалось, что языческого бога звали с буквой «д» посредине. Я понимал, что это слово не совсем приличное, но считал, что раз бога так звали, то его имя можно произносить без стеснения. Отвечая на уроке, я так его и назвал. Видимо, Елена Алексеевна поняла, что я не хулиганю, и никак меня не наказала. Но школьное прозвище «бог Пердун» ходило за мной несколько лет.

            […] Итак, мы переехали на Сергиевскую улицу, дом № 13, кв. № 5. До революции квартира принадлежала артистке Ольшевской (в правильности написания фамилии не уверен), которая в 1917 или 1918 г. эмигрировала в Польшу. Вполне возможно, что артистка просто бежала, так как в квартире оставалась часть мебели и принадлежащих ей вещей. Особенно запомнилась мне витрина, на которой были разложены штук 30, а возможно и больше, фотографий артистки при исполнении ею различных ролей. Витрина висела на стене столовой комнаты, как картина.

            Квартира была из 8 комнат, не считая большой кухни и совмещенного, как ни странно, санузла, правда, довольно большого. […] Когда мы переехали, в квартире жили бездетные супруги: военный моряк Александр Платонович Дулов и инженер-теплотехник Мария Павловна Утгоф. Насколько мне помнится, они были владельцами всей квартиры, но жили в маленькой бывшей «людской» комнате, вероятно, по причине чрезвычайных затруднений с топливом. Мы заняли две комнаты…[…]

            Зима 1920-21 г.г. была очень трудной, как по причине нехватки питания, так, еще в большей степени, из-за недостатка топлива. Сергей Константинович имел комнату в Смольном, там же питался, и приезжал к нам далеко не каждый день. Не помню, как тогда выдавались населению продукты, были ли карточки, или распределение было организовано как-то иначе, но приезжая домой, отчим всегда привозил какие-нибудь продукты: крупу, вяленую воблу, сахарный песок (коричневого цвета и всегда очень влажный, почти мокрый). Иногда привозил лакомство: леденцы без обертки, которые мама называла «ландрин», видимо, по фамилии бывшего владельца кондитерской фабрики. Наверное, это была часть его «смольнинского» пайка.

            Топливо – торфяные брикеты – доставала соседка Мария Павловна, имевшая какие-то служебные связи с Синявинскими торфоразработками. Брикеты, а вернее сказать – торфяные кирпичики, были плохо просушены (торф разрабатывался гидравлическим способом – сильной струей воды и назывался «гидроторф») и горели неважно. К тому же городские печи, рассчитанные на дрова, не имели колосниковых решеток, и торф в них горел плохо, оставляя массу золы.

            Припоминаю такую деталь нашей жизни. По-видимому, у нас не было часов, а, возможно, они и были, но мама опасалась, что проспит, и мы опоздаем в школу. По предложению Марии Павловны, которая, как и Александр Платонович, уходила на работу рано, из их комнаты, через замочные скважины в дверях, была протянута тонкая веревка, другим концом привязанная к одеялу на маминой кровати. В назначенное время соседи тянули за веревку и стаскивали с мамы одеяло. От холода мама тотчас просыпалась и будила нас. Длина «телеграфа» была метров 12-15, он проходил через три двери и действовал безотказно.

            […] В 1922 г. Сергей Константинович получил назначение и уехал в Китай, где в Пекине было открыто наше полпредство (так тогда называли посольства). Первоначально полпредом был А. А. Иоффе (инициалы, возможно, путаю). Впоследствии полпредом стал заместитель наркома по иностранным делам Л. М. Карахан, личным секретарем которого и переводчиком стал мой отчим.

            …Лет 8-10 назад у знакомого петрозаводчанина С. П. Сюнева мне попала на глаза книга воспоминаний сотрудницы полпредства Вишняковой-Акимовой «Два года в восставшем Китае», в которой автор уделила несколько строк Сергею Константиновичу, отмечая его исключительное владение английским языком, а также доброжелательное отношение и любовь к молодежи.*

 

* «В «желтом доме»* жил личный переводчик Карахана** С. Шварсалон. Несколько лет спустя, совместно с китаистом М. Барановским, он написал нечто вроде справочника по Китаю под названием «Что нужно знать о Китае», который выдержал два издания. Шварсалон блестяще владел английским языком. Однажды, не прекращая игры в шахматы, он тут же, у столика, за несколько минут и без поправок перевел и отправил на машинку текст поданной ему срочной ноты Карахана. Им очень дорожили. Хороших лингвистов тогда было мало. Шварсалон заметно выделялся среди других сотрудников полпредства. Он был элегантен и несколько манерен, иной раз даже надувался и грассировал. В тоже время он был общителен и прост, в особенности с молодежью, соседями по квартире. Говорили, что прежде он служил в царском посольстве в Пекине. Видимо, с тех пору у него сохранились знакомства среди пекинских белоэмигрантов.

 

* «желтый дом» – название, которое дал особнячку на территории российского полпредства, в котором жили студенты-китаисты и прочая молодежь, преподаватель советской литературы Пекинского университета и корреспондент «Правды» Сергей Михайлович Третьяков.

 

**Карахан Лев Михайлович – единственный посол дипломатического корпуса в Пекине.

 

(Вишнякова-Акимова В. В. Два года в восставшем Китае. 1925-1927: Воспоминания. М., Наука, 1965, с. 53)

 

            Работая в полпредстве, Сергей Константинович одновременно был постоянным корреспондентом (в том числе и фотокорреспондентом) журнала «Огонек» и петроградского журнала, названия которого я не помню.  Впоследствии этот журнал назывался, кажется, «Ленинград»*. Фотоснимки и текст к ним (вероятно, в редакцию – прим.К. Г.) приходили с диппочтой. С диппочтой-же отчим присылал и деньги. Не знаю, по какой причине, но это были червонцы царской чеканки, прошитые крест-накрест толстой ниткой на куске плотного картона.

           

*Видимо, к тому времени относиться и увлечение С. К. Шварсалона поэзией. Неизвестно, публиковал ли он где-либо свои поэтические опыты, но одно из стихотворений сохранилось в домашнем архиве Григоровичей.

 

Посвящ. японской женщине

             Здесь на далеком дивном море,
            На берегу, где волн прибой,
            Забыть тоску, забыть о горе
            Так сладко было бы с тобой;
 
            И каждый наслаждаться вечер
            Нежданной песней, чуждый друг,
            Созвучий странных мягкой речи,
            Чей так приятен новый звук;
 
            Страны жемчужной отраженье
            Любить в улыбке слаще грез
            – Страны, где женщины смиренье
            И робкий смех печальней слез…
 
            Прости за вольное сравненье,
            За дерзость шутки, горький стих,
            За мимолетное сомненье –
            Во всем ли краше ты других;
 
            Твоя страна чудесней сказки,
            Она прекраснее мечты
            О вечном счастье женской ласки,
            И нет ей равной красоты,
 
            И как восточный драгоценный
            Ковер, блестит твоя страна…
            А женщина? – С душою пленной,
            Как кукла, на ковре она!

 

 

Атами,

Япония,

март 1923 г.

С. Шварсалон.

 

Сергей Константинович часто присылал нам посылки. Видимо, положение с продовольствием в Петрограде стало значительно лучше, потому что в посылках были только одежда и обувь для мамы и для нас, детей. Кроме того, мне и Тане он постоянно присылал альбомы для рисования и раскрашивания, краски, цветные карандаши и прочую интересную для детей мелочь.

            У меня до сих пор хранятся два подарка от отчима, полученные в те годы: пенал для карандашей со стилизованной китайской цветной инкрустацией и немецкий альбом для почтовых марок с дарственной надписью, датированной февралем 1924 г. В этом альбоме мной впоследствии была собрана довольно приличная коллекция марок. В трудные годы мама и Таня марки продали, а альбом каким-то чудом уцелел.

            Хочу пояснить: дарственная надпись подписана «Серко» – по начальным слогам имени и отчества Сергея Константиновича. Кто и когда придумал это сокращение – не помню, наверное, сам отчим.  Впоследствии подобные сокращения я встречал в художественной литературе, например, в «Республике Шкид» Л. Пантелеева. Но «Серко» у нас вошло в употребление задолго до выхода в свет этой книги.

            Вообще Сергей Константинович любил такого рода шутки и, забегая вперед, приведу текст телеграммы, присланной им из Москвы году в 1927-28-м: «Запри Цесер», что расшифровывалось так: «Завтра приеду. Целую Серко».

            Отчим проработал в Китае до 1926 г. и оттуда в 1923 г. ездил в Японию, сразу после произошедшего там землетрясения. Мама, Таня и я дважды собирались съездить к нему в Китай: в 1924 и 1926 г.г., но оба раза поездки почему-то не состоялись. В 1924 г., взяв с собой самым минимум ручного багажа, мы доехали до Москвы, где в ожидании оформления документов на дальнейшее следование, остановились в гостинице «Савой» (если не ошибаюсь, где-то на Петровке, между Большим театром и  Кузнецким мостом). В Москве я был тогда впервые, но особого впечатления она на меня не произвела. […] Мы  тогда прожили несколько дней, может быть, даже с неделю, после чего вернулись обратно в Ленинград. Второй раз мы собрались в Китай в 1926 г., и Сергей Константинович сам приехал за нами. […] …Поездка в Китай снова не состоялась, и причины я не знаю. Отчим тоже после этого в Китай не поехал.

            Прежде, чем приступить к описанию дальнейших событий, необходимо несколько вернуться назад и рассказать о моем отце и его родственниках. Как я уже писал, отец в 1915 г. попал в германский плен. После окончания войны, году в 1918, отец был освобожден из плена, но в Россию уже больше не вернулся. Вероятно, основной причиной этого было то обстоятельство, что отец родился в Польше. В Варшаве постоянно жили его родители и сестры, выехавшие в Россию только в связи с войной. Возможно, какую-то роль в этом сыграли его отношения с мамой.  Но после плена отец поселился в Варшаве.

            В 1921 или 1922 г.г. была разрешена репатриация. Всем уроженцам Польши, Прибалтики и других территорий, ранее входивших в состав Российской империи и после революции ставших самостоятельными государствами, была предоставлена возможность выезда на родину. Получили такое разрешение и родственники отца, в том числе и его старший брат Александр Иванович, служивший в Красной Армии. Помню, что вскоре после нашего переезда на Сергиевскую улицу к нам пришел дядя Саша и долго о чем-то говорил с мамой. Мама отказалась, и в Польшу уехали только бабушка, дядя Саша, тетя Аня, Наташа, Соня и Таня Артамонова. Все они поселились в Варшаве на Вспольной (или Вспульной) улице. Отец работал кем-то вроде управдома, чем занимались остальные Григоровичи, я не знаю. От отца из Польши довольно регулярно приходили письма.

            Несмотря на то, что Григоровичи жили в Польше очень небогато, от отца к нам приходили посылки, в основном с продовольствием. Учитывая, что года с 1922-1923 мы жили довольно обеспеченно и совершенно не голодали, я думаю, что маме нужно было поблагодарить отца и отказаться от помощи. Возможно, она ему писала об этом. Однако посылки приходили почти до самого окончания мной школы.

            Чтобы завершить рассказ об отце, скажу, что после того, как 1929 году я окончил школу, отец просил маму получить разрешение на мою поездку в Польшу.  Он хотел повидаться и даже прислал на дорогу деньги (кажется, 200 американских долларов). Мама, видимо, не очень желала этой поездки, а, возможно, с получением разрешения возникли трудности, но поездка не состоялась.

            В 1930 г., когда я уже поступил в институт, по моей просьбе мама написала отцу, что нам необходимо прекратить всякую связь. Любая связь с заграницей, будь-то письма, посылки или денежные переводы, хотя официально не были запрещены, расценивалась властями, как связь с буржуазией.  После этого никаких сведений об отце и других Григоровичах наша семья и никто из наших близких и знакомых не имели.

            […] Не могу припомнить, при каких обстоятельствах состоялось мое личное знакомство с Олегом Антоновым, но было это, видимо, году в 1927-1928-м и было связано с организацией в нашей школе авиамодельного кружка. Антонов был студентом одного из старших курсов отделения самолетостроения кораблестроительного факультета Ленинградского политехнического института. Олег Константинович вместе с двумя другими студентами: Мишей Афанасьевым и Лешей (фамилию его не помню) жили недалеко от нашей квартиры, в доме № 20 или 22 по улице Чайковского. […] Олег Антонов приехал в Ленинград из одного из приволжских городов, кажется, из Саратова, где еще до поступления в ЛПИ занимался авиамоделизмом и даже строил планер. Ко времени нашего знакомства, Олег модели уже не строил, но каждый раз давал нам различные советы по авиамоделизму и научил строить цельнодеревянные модели планеров.

            …Забыл написать, что после первых ленинградских авиамодельных соревнований Олег Антонов построил летающую модель, которая использовалась при съемках кинофильма «Наполеон-газ» (году в 1926) и даже имела устройство для сбрасывания небольших бомбочек. Олег снабжал нас «авиационными» журналами того времени – «Самолет» и «Вестник воздушного флота», а также подарил рукопись своей книжки с описанием одной из моделей. В конце рукописи был еще черновик его киносценария из времен Гражданской войны – что-то связанное с латышами (видимо, с известными «латышскими стрелками») и с использованием аэросаней. Очень жаль, что рукопись с отличными рисунками самого Олега погибла в нашей квартире во время блокады.

            Знакомство с О. К. Антоновым продолжалось года до 1932-го. Мы с Федей участвовали в постройке планера «Стандарт» (сначала он назывался ОКА-5). Планер строили в крошечной мастерской Ленинградского аэроклуба-музея (так он назывался тогда), располагавшегося вблизи Исаакиевского собора. Впоследствии, уехав из Ленинграда и вообще потеряв всякую связь с авиацией, я утратил отношения и с Антоновым. Однако через много лет, в 1966 г. прочитал в «Комсомольской правде» статью о генеральном конструкторе, Герое Социалистического труда, лауреате Сталинской и Государственной премий Олеге Константиновиче Антонове (отмечалось его 60-летие) и написал ему письмо. Адреса я не знал и отправил письмо в редакцию газеты, откуда сообщили, что переслали письмо в Министерство авиационной промышленности, для передачи адресату. Ответ от Антонова я получил… через 8 лет. После этого мы обменялись несколькими письмами, а в 1978 г., по приглашению Олега Константиновича, я навестил его вместе с сыном Лешей.

            Когда я окончил школу, мне не было еще 16 лет.  Соответственно, передо мной, перед мамой и отчимом Сергеем Константиновичем встал вопрос: что делать дальше. Решив посвятить себя авиации, я, тем не менее, никаких конкретных планов не имел. Для поступления в ВУЗ мне было мало лет. В институт тогда принимали с 17 лет. Да и поступить без производственного стажа было чрезвычайно трудно. О поступлении в военные авиационные училища, – их в Ленинграде было два и назывались они школами, – не могло быть и речи. Для дворянина по происхождению и сына офицера старой русской гвардии путь в военное училище был наглухо закрыт. Всех офицеров и армии, и гвардии «чохом» считали в то время белогвардейцами. На работу несовершеннолетних принимали также очень неохотно. Правда, существовала «Биржа подростков», как бы отделение «Биржи труда», которая в те годы еще действовала. «Биржа подростков» занималась трудоустройством подростков, главным образом путем направления в ФЗУ и на различные курсы для получения специальности. Встал на учет на «бирже» и я.

Не имея никакого постоянного занятия, я целиком отдался авиамоделизму и общественной работе в ОСОАВИАХИМе (общество содействия обороне, авиации и химии). Это общество в те годы (1929-1930 г.г.) широко развернуло работу по вовлечению молодежи в авиацию.[…] Как одного из организаторов и активистов авиамодельного спорта в Ленинграде, областной совет ОСОАВИАХИМа несколько раз включал меня в состав ленинградской делегации на всесоюзные семинары и соревнования по авиамоделизму. Насколько помню, я был участником двух семинаров и одного всесоюзного слета, проходивших в Москве в 1929-1930 г.г.[…] На одном из семинаров, который проходил в каком-то полуподвальном помещении на одной из Садовых улиц Москвы, перед нами выступал тогда еще совсем молодой А. С. Яковлев. В прошлом московский авиамоделист, он был уже довольно известным авиаконструктором (ему было тогда года 23-24), построившем два или три легких самолета «АИР». Яковлев носил военную авиационную форму, но в чинах был, насколько мне помнится, невысоких.

            […] Еще летом 1930 г. у меня появилась возможность поступить в ВУЗ. Если за несколько лет до этого в ВУЗы  принимали почти исключительно людей с производства, имеющих 2-3-летний рабочий стаж, то в 1930 г. небольшое количество мест стали выделять «детям специалистов», даже совершенно не работавшим на производстве и только что окончившим школу. Таких мест выделяли совсем немного – не более 10-15%, но все же это был шанс. Сергей Константинович Шварсалон, работавший к тому времени в газете Ленинградского обкома комсомола «Смена», получил от обкома ходатайство о зачислении его приемного сына в ВУЗ. Он подал в приемную комиссию ЛИИПСа (Ленинградского института инженеров путей сообщения) заявление о приеме меня на факультет воздушных сообщений. Одновременно отчим подал такое же заявление о приеме меня на отделение самолетостроения Кораблестроительного факультета Ленинградского политехнического института (в нём учился О.К. Антонов). Кто-то сказал, что в ЛИИПС поступить легче, и я выбрал его.

Хотя официально вступительные экзамены отменены не были, я не помню ни одного студента, который сдавал бы их перед поступлением. От вступительных экзаменов были освобождены: окончившие рабфак (рабочий факультет, дававший сравнительно неплохую подготовку, особенно, если ему предшествовала школьная семи, -или девятилетка); окончившие государственные курсы (краткосрочные) по подготовке в ВУЗ (они давали значительно более слабую подготовку, так как на них, уж не знаю, каким путем, попадали даже окончившие менее семи классов); и, наконец, «дети спецов», окончившие среднюю школу-девятилетку в 1930 г. или годом раньше.

            С поступлением мне повезло. Накануне было принято постановление правительства об увеличении числа технологических ВУЗов, и осенью 1930 г. на базе ЛИИПСа были созданы три новых института: ЛИИВТ (Ленинградский институт инженеров водного транспорта), ЛИИЖТ  (Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта)  и ЛИИГВФ (Ленинградский институт инженеров гражданского воздушного флота). Был, кажется, создан еще какой-то институт, но я запамятовал его название. В ЛИИГВФ, куда я был принят, было открыто несколько факультетов, в том числе, самолетостроительный, эксплуатации самолетов и моторов, специальных наземных сооружений и факультет дирижаблестроения. Возможно, были и какие-то другие факультеты, но отчетливо помню, что факультета моторостроения в институте не было.

            Вопреки моему желанию изучать самолетостроение, меня зачислили  на факультет дирижаблестроения.[…] С одной стороны, было радостно, что я попал в близкий моим стремлениям ВУЗ. С другой стороны, печалила «воздухоплавательная» специальность, тогда как я считал себя «призванным авиацией». На мою просьбу перевести меня на факультет самолетостроения был дан категорический отказ с мотивировкой, что «стране нужны специалисты по всем отраслям». Мне даже сказали, что, если я не хочу учиться, меня могут отчислить. Пришлось смириться и тешить себя надеждой когда-нибудь в будущем перейти в «самолетчики».[…]

На факультете дирижаблестроения было три отделения: конструкторское, эксплуатационное и производственное. Меня зачислили  на производственное, чтобы я, как мне объяснили, «переварился в рабочем котле».[…] Первые осень и зиму студенты всех «отпочковавшиеся» от ЛИИПСА институтов продолжали заниматься в старом помещении на Международном проспекте. Отличные теплые аудитории, хорошо оборудованные лаборатории, своя электростанция внутри здания – все это произвело на меня очень хорошее впечатление, сохранившееся, впрочем, и до сих пор.

            В нашей группе было человек 25-30 и очень разных по возрасту. Самым «старым» был Михаил Климов. Он был 1900 года рождения и, по его словам, принимал даже какое-то участие в революции 1917 г. в Петрограде. По профессии Климов был печатник, но где он работал до поступления в ВУЗ, я не знаю. Большинство группы составляли ребята в возрасте 20-25 лет, имевшие самые разнообразные профессии. В числе тех, кого я запомнил: В. М. Землянский – авиатехник, поступивший в институт после увольнения из ВВС; К. Х. Кузьменков – проводник железнодорожного вагона; К. А. Саевич – слесарь высокой квалификации; Г. Вехмин – слесарь; Ф.К. Шицкой – ткач; Э. Серман – столяр; Д. Кекелидзе, М. Соболев, М. Сонин, Стет, Нейли, Шалыгин… Всех профессий, а у некоторых даже имени вспомнить не могу. Детей «спецов», кроме меня, было еще двое: В. И. Фигуровский – сын профессора из Баку и А. А. Вобров – сын инженера из Сестрорецка. По уровню подготовки состав группы был также разнороден. Какого-либо отношения  к авиации и воздухоплаванию по роду прежних  занятий, кроме меня и Землянского, никто не имел.

            Кто был ректором ЛИИГВФ в 1930-1931 г.г. вспомнить не могу (вероятно, первоначально им был Н. А. Рынин). Также не могу вспомнить, кто был деканом факультета. Из преподавателей в первую очередь хочу вспомнить Б. Н. Делоне. Профессор ЛГУ Борис Николаевич Делоне навсегда остался в моей памяти, как совершенно исключительный, выдающийся человек.

Во-первых, лет за 25-30 до нашего знакомства, еще будучи студентом, где-то на Украине он сам занимался постройкой планера и летал на нём. Уже одно это вызывало во мне огромное чувство симпатии и уважения к нему.

Во-вторых, Делоне был исключительно талантливым педагогом. Преподавая высшую математику, он почти половину лекций тратил на рассказы о различных курьезных и даже анекдотических историях из жизни великих ученых прошлого. Все это, казалось бы, не имело отношения к предмету. В остальное время, читая по программе, Борис Николаевич преподносил нам материал в такой доходчивой форме, сопровождал сухие теоретические формулировки такими примерами и аналогиями из повседневной жизни и окружающей природы, что не понимающих предмета у него не было. Особенно Борис Николаевич добивался того, чтобы материал не заучивали, а именно понимали. Он всегда приветствовал студенческие ответы не виде готовых формулировок, а своими словами – именно так, как мы это понимали. Мне кажется, что именно в этом и заключался его исключительный педагогический талант.

            Если не ошибаюсь, уже тогда Б.Н. Делоне был членом-корреспондентом Академии Наук СССР и ученым с мировым именем. Помню, как однажды при разговоре он сказал: «Удивляюсь, как это я преподаю не в университете, а в простом техническом ВУЗе, да еще на первом курсе…» В ЛГУ он в это время вёл кафедру, а нас ему дали, наверное, в виде нагрузки, в связи разукрупнением.

            Забегая на 20 лет вперед, скажу, что в начале 50-х годов, восстанавливая утраченные документы о неоконченном высшем образовании, я с большим трудом узнал адрес Б. Н. Делоне и написал ему письмо. В ответ получил документ, заверенный печатью Математического института АН СССР, подтверждающий, что в 1930-1931 г.г. я был студентом ЛИИГВФ. 

            Заканчивая воспоминания о Б. Н. Делоне, хочу написать, что во время нашего знакомства он казался мне сильно пожилым мужчиной, хотя было ему тогда около 40 лет. Мне сейчас уже 68, но я не люблю, когда обо мне говорят, что я «сильно старый». Как всё в мире относительно и как много зависит от позиции дающего оценку!

            Кафедру строительной механики (сопромат, статика сооружений, теория упругости) вел Н. М. Белов – известный специалист, профессор, автор нескольких учебников (но сопромат мы изучали по Тимошенко). Белов читал вводные лекции, на которые собирали несколько групп одновременно, а потом преподаватель, фамилии которого я не запомнил (кажется, Ткаченко), проводил консультации. Теоретическую механику преподавал Рязанов (кажется, Николай Афанасьевич), диамат и истмат – Липницкий. Единственной специальной дисциплиной на I курсе была энциклопедия авиации и воздухоплавания, которую вел Седых, автор нескольких популярных книжек.

            На II курсе Б.Н. Делоне сменил Коган (или Каган) – полный-полный еврей. Технологию дерева читал Мудров, а фамилию преподавателя технологии металлов вспомнить не могу. Немецкий язык преподавал Карпинский, начертательную геометрию   Ионин (или Ионов), детали машин – Мальц (Мальцев?). На III курсе теорию советского хозяйства вел Сысоев, запомнившийся тем, что поставил мне первую и последнюю за всё годы учебы в школе и в институте двойку…»

 

            На этом институтские воспоминания Михаила Михайловича Григоровича прерываются. Причина тому серьезная: третий курс ему закончить не дали. 22 августа 1932 года в семье Шварсалонов-Григоровичей произошло несчастье: Сергей Константинович был арестован. В это время он работал заместителем заведующего иностранным отделом Ленинградской областной молодежной газеты «Смена». ОГПУ поставило ему в вину грубую политическую ошибку, способную, не больше и не меньше, ухудшить международное положение России. Шварсалон санкционировал публикацию в газете статьи военного обозревателя Кетсарова. В статье говорилось, что вопреки Версальскому договору от 1919 г., запрещающему Германии иметь свой военно-воздушный и военно-морской флоты, страна под различными предлогами строит военные суда и самолеты.   

С. К. Шварсалона обвинили в попытке сознательно и корыстно «поссорить нас с дружественной Германией», как на это особо упирал следователь НКВД. «Сколько вы за это получили?» – кричал он на допросах. Время очень быстро подтвердило, что статья была своевременной и в главном пророческой. Через несколько месяцев после публикации к власти в Германии пришел Гитлер, а еще через два года развязал в Европе вторую Мировую войну…

Именно в середине 30-х человечество открыло новую страницу своей истории, страницу, трагичнее которой никогда еще не переживало. Однако о статье в ленинградской «Смене» и о Шварсалоне уже забыли.  В октябре-ноябре 1932 года ОГПУ объявило Сергея  Константиновича преступником. Ему определили срок заключения – 10 лет, по статье 58, часть 5* и отправили в лагерь, где к тому времени уже томились тысячи таких же, как он, россиян.

 

* «1. Преступления государственные. Контрреволюционные преступления. …58-5 «Склонение иностранного государства или каких-либо в них общественных групп путем сношения с их представителями, использования фальшивых документов или иными средствами к объявлению войны, вооруженному вмешательству в дела Союза ССР или иным неприязненным действиям…».

(из УК РСФСР, с изменениями на 15 октября 1935 г.  Введен в действие с 1 января 1927 г. постановлением ВЦИК  от 22 ноября 1926 г.).

 

Прежде чем продолжить рассказ о судьбе С.К. Шварсалона, я хочу поразмышлять о том, что же всё-таки с ним произошло. Была ли случайной оплошностью публикация статьи военного обозревателя, вполне понятным и объяснимым недосмотром  в привычной редакционной сутолоке? Или же за этим стояла позиция человека принципиального, нравственного, с твердыми устоями патриота-государственника? И второй вопрос меня занимает: было ли в России 30-х годов будущее у Шварсалона – журналиста?

Как мы знаем, Сергей Константинович был весьма образованным и интеллектуально разносторонне подготовленным человеком своего времени. Да, он работал в дипломатическом представительстве за границей. Но он не был дипломатом, не старался никому понравится и угодить, чурался политики. Объяснение этому одно: родовое, дворянское воспитание и школа в самом глубоком смысле этого слова. Он был русский офицер, как почти все мужчины его рода. Дипломатическая и журналистская работа в данном случае дала ему только одно – новый взгляд на то, что происходило со страной. А взглядов скрывать он приучен не был.

Мне кажется, лучшей иллюстрацией личности Шварсалона стал случай, произошедший еще в пору его молодости. Случай этот наделал много шума в литературно-артистических салонах Петербурга, попал в периодическую печать, а затем и в воспоминания его невольных участников и свидетелей. Сегодня воспоминания известных людей прошлого охотно публикуются и, нужно сказать, не все из них в достаточной степени объективны. В частности, необъективность и даже недоброжелательство с некоторых страниц ощущается и по отношению к Шварсалонам, вообще, и к Сергею Константиновичу, в частности. Мне это кажется несправедливым.

Дело касалась чести семьи Шварсалонов. Как уже говорилось выше, мама Сергея Константиновича, Лидия Дмитриевна Зиновьева-Швараслон, родив от мужа, своего бывшего домашнего учителя К. Шварсалона, троих детей (Веру, Сергея и Константина) вскоре оказалась разочарована.   Она обнаружила, что милые душе народнические, социалистические идеи, которые так её увлекли, ничем реальным не подтверждались. В жизни мужа, как это часто случалось прежде и повсеместно случается теперь, идеи оставались идеями, а  привычные буржуазные ценности – основой и смыслом жизни. Для такой незаурядной личности, как Лидия Дмитриевна, жить в атмосфере подобного раздвоения оказалось невозможным и в 1895 году она, «золотоволосая, жадная к жизни, щедрая», бежала от мужа с тремя детьми за границу. В Европе она встретила «узкоплечего, немецкого школяра-мечтателя, втихомолку слагавшего странные стихи»*.

 

*Зиновьева-Аннибал Л. Д. Тридцать три урода: М.1999, с.7.

 

Этим «школяром» оказался Вячеслав Иванович Иванов, впоследствии довольно известный русский поэт, драматург и историк. Иванов учился на филологическом факультете Московского университета, а затем уехал за границу и продолжил образование в Берлине. В 1899 году он защитил диссертацию, начал активно публиковаться и стал известен.

В 1905 году Иванов с Зиновьевой-Аннибал вернулись в Россию, в Петербург и поселились на Таврической улице, в доме № 25, на пятом этаже. Этот мрачноватый внешне дом оригинальной архитектуры с надстройкой на последнем этаже, стоящий здесь и поныне, скоро стал известным всему Петербургу под названием «башни». После приезда в 1905 году и до 1907 года (по другим свидетельствам до 1912 года) в квартире Ивановых устраивались собрания представителей интеллектуальной элиты того времени, так называемые «ивановские среды». Поздно вечером на пятый этаж дома на Таврической (из квартиры можно было выйти на крышу здания и осмотреть Петербург сверху) поднимались Александр Блок, Андрей Белый и многие другие литераторы, представлявшие в то время поколение символистов. Вслед за ними завсегдатаями  «ивановских сред» стали акмеисты: Иосиф Мандельштам, Николай Гумилев, Анна Ахматова, которых в свою очередь сменили футуристы…

Именно в этом собрании горячо обсуждались многие общественно-литературные идеи, здесь же в 1910 году осуществил свою знаменитую постановку «Поклонение Кресту» Кальдерона 36-летний Всеволод Мейерхольд, между прочим, уже на второй год октябрьского переворота (1918) вступивший в ряды ВКП(б).  В постановке, которую увидели собравшиеся на «башне», он впервые применил некоторые приемы, впоследствии революционизировавшие театральное искусство.  

            Под влиянием Вячеслава Иванова занялась литературным творчеством и Л. Д. Зиновьева-Аннибал. Оба они в ту пору много работали.  Однако формат книги не позволяет мне пуститься в обзор их творчества. Хотя небольшой штрих из оценок того времени я приведу. Дочь Ивановых, Лидия вспоминала:

            «Приходит домой Костя, ликующий, возбужденный. Великий князь Константин Константинович посетил в это время первый кадетский корпус. «И я с ним лично разговаривал», – объявляет Костя. Великий князь был поэтом (печатал свои стихи под инициалами К.Р.) и некоторые его стихи пользовались огромной популярностью. На дворе были выстроены все кадеты. Обходя их ряды, Великий князь остановился перед Костей:

            – Шварсалон, поэт Вячеслав Иванов твой отчим?

            – Так точно, Ваше Императорское высочество.

            – Ты читал его произведения?

            – Так точно, Ваше Императорское высочество.

            – И понял их?

            – Так точно, Ваше Императорское высочество.

            – Ну, значит, ты умнее меня, я ничего не понял»*.

           

*Иванова Лидия. Воспоминания: Книга об отце. М.: РИК «Культура», 1992, сс. 44-46.

 

            Вполне понимаю Великого Князя. Даже современная Вяч. Иванову критика отмечала, что его творчество «…представляет собой крайний предел… отчуждения от жизни» (С. Венгеров, 1905).

            Идейное единство литераторов одного творческого направления, постоянно подогреваемое тесным общением, привело к новому качеству взаимоотношений. Вячеслав Иванов и Лидия Шварсалон приглашают поселиться на одном с ними этаже «башни» поэта Михаила Кузмина.* В июле 1909 года он переезжает в «башню» и занимает две комнаты с отдельным входом. До конца мая 1912 годы Кузмин не только живет в одном доме с этой семьей, но и принимает в ней самое непосредственное участие. Он невольно становится свидетелем и даже участником той стороны глубоко личного семейного общежительства, которую не принято предавать огласке. Личный конфликт между поэтами весной 1912 года послужил основанием для личного разрыва.

 

*Михаил Алексеевич Кузмин (1875-1936), из дворянской семьи, печататься начал поздно, в 30 лет, примыкая в начале к символистам, позже отойдя к литературно-философскому направлению, которое получило название акмеизма. «Поэт упадка», «увядания культуры», «утонченности» и «изящества», он имел нетрадиционную сексуальную ориентацию, то есть был гомосексуалистом. Другом и сожителем его в те годы был питерский художник Ю.И. Юркун, о чём в их круге знали все.

           

Итак, весной 1912 года личные отношения семьи Вяч. Иванова с Кузминым оказались исчерпанными. Иванов и Лидия Дмитриевна с дочерью Лидией уезжают во Францию. Но их дети Вера, Сергей и Константин остались на Таврической.  Записи в дневнике Кузмина 1934 года свидетельствуют о глубокой антипатии, которую вызывали у него члены семьи Иванова-Шварсалон. Была ли эта антипатия навеяна годами более поздними, наполненными творческими, житейскими неудачами и общим угасанием Кузмина (умер 3 марта 1936 года)? Вызвана ли она разрывом с Вяч. Ивановым, либо сложным характером его личности, или у неё какие-то иные корни, – об этом можно гадать  сколь угодно долго. Но его характеристики исполнены пренебрежения, а подчас просто гадки: «…на редкость некрасивый молодой человек с какой-то экземой на лице… чванный и неумный» – это о Сергее; « грузная блондинка не очень большого роста с большими рыбьими глазами» – это о Вере. Слегка пощадил он только Костю, заметив, что он «…еще добрее, добродушнее, милее и привлекательнее… остальных Шварсалонов».*

 

* М. Кузмин. Дневник 1934 года. Сост., подг. текста, комм. Г. А. Морева, Санкт-Петербург, 1998.

 

Наверное, подобное отношение к семье, в которой Кузмин в течение более чем пяти лет находил тепло и заботу, должно было в чем-то проявиться. И оно проявилось. В начале октября 1912 года произошел публичный скандал: С. К. Шварсалон вызвал Кузмина на дуэль. О причинах вызова никто в точности не знал, хотя и считали, что к этому послужили оглашенные Кузминым в дружеском кругу подробности семейной жизни Ивановых. Вероятно, подробностей этих Кузмин знал немало. Вот, к примеру, одна из них, которую он приводит в своем дневнике под датой «23-24 (воскр.-понед.»). Не она ли и послужила поводом для Сергея Константиновича:

«Башня (продолжение)  … А Вера Шв. заведя меня в свою комнату, объявила, что беременна от Вячеслава, а влюблена в меня, что в этом виновата Ан. Р., объявившая, что это «воля Лидии» (черты в «Покойнице в доме»). Предлагала мне фиктивно жениться на ней, и всё будет по-старому, что я и так для них как родной. Я как-то не очень на это пошел. Потом были сплетни, скандалы. Вызов Шварсалоном меня на дуэль и т.п. и т.д.»

Вероятно, это самое «потом» в дневнике и обозначает тот момент, когда окружающие узнали от самого Кузмина о жизни Шварсалонов то, чего знать были не должны. И Кузмин напрасно изображает из себя жертву.

Первоначально согласившись принять вызов Шварсалона, 15 октября Кузмин отказался от поединка. Современные исследователи указывают и причину: некое сословное неравенство между ними (К. Азадовский, Г. Морев). Азадовский сообщает и о том, что тогда же «секундантами Шварсалона (Скалдиным и Залемановым) и Кузмина (Судейкиным) был составлен соответствующий протокол».

Но в чём же заключалось сословное неравенство? И было ли оно на самом деле выставлено Кузминым в качестве уважительной причины для отказа от вызова? Зафиксирована ли она в протоколе? Или это миф, запущенный друзьями Кузмина для того, чтобы обелить одного и унизить другого? Давайте вместе прочитаем тот самый протокол. Он (в оригинале)  хранится в домашнем архиве Григоровичей и публикуется впервые. Протокол представляет собой рукописный текст на одной странице формата А4:

                                              

     «Протоколъ.

Явившись 15 октября 1912 г. къ Михаилу Алексеевичу Кузмину, въ качестве секундантовъ Сергея Константиновича Шварсалона, мы были встречены Сергеемъ Юрьевичемъ Судейкинымъ, который, будучи уполномоченъ на то г. Кузминымъ, заявилъ, что, несмотря на данное имъ, Кузминымъ, г. Шварсалону предварительное согласие, г. Кузминъ берет слово свое обратно и от дуэли отказывается, при чемъ этот отказъ имъ, Кузминымъ, не мотивируется.

Принявъ к сведению означенное заявление г. Судейкина, мы, согласно выраженному намъ г. Шварсалоном желанию, поставили на видъ, что ввиду отказа г. Кузмина от дуэли, г. Шварсалон предоставляет себе по отношению к нему свободу действий, и таковое заявление к нему представили г. Судейкину немедленно довести до сведения г. Кузмина.

                                                                                   С.-Петербург 16 октября 1912 г.»

 

Завершают текст личные подписи секундантов Шварсалона Залеманова и Скалдина. На обороте протокола имеется расписка секунданта Кузмина С. Судейкина: «Обстоятельства дела, изложенные в настоящем протоколе, подтверждаю. С. Судейкин. 17.Х. 12 г.»

            Немаловажная приписка о том, что отказ от дуэли Кузминым «не мотивируется», по моему мнению, ключевая в попытке понять дальнейшее поведение Сергея Константиновича Шварсалона. К тому же создается впечатление, что дезинформация о «сословном неравенстве», как причине отменить дуэль, сохранив лицо почему-то одного  Кузмина, возникла уже тогда, сразу. Не исключено, что один из секундантов, А. Д. Скалдин, и стал ее автором. Так или иначе, но именно на письмо Скалдина ответил Вяч. Иванов из Швейцарии 23 октября 1912 года: 

 «Я нахожу, что Сережа поступил естественно, последовательно, корректно, благородно. Разумеется, с его точки зрения; что нехорошо для него, было бы нехорошо для нас с Вами. Особенно радует меня, что он не позволил себе никакой оскорбительной выходки, ни одного ненужного действия. Что Вы взяли на себя роль секунданта, также ценю и понимаю. Сережа заботился о том, чтобы правильно определить свое положение во всем деле, и сделал это хорошо. Иначе свое положение он ощущал бы как ложное. Радуюсь и тому, что поединок не состоялся. Беспокойна только мысль, что Сережа может не остановиться на этом (…) все дальнейшее было бы ложным, дурным и вредным. (…).  С тем протоколом у нотариуса он, Сережа, должен признать инцидент законченным (выделено мной – К. Г.). Надеюсь, что тоже подскажет ему и его чувство достоинства: всё дальнейшее было бы унижением и для него и для всех нас».

           

(Из переписки В. И. Иванова с А. Д. Скалдиным /Публ. М. Вахтеля// Минувшее: Исторический альманах. Paris. 1990. Вып.10. с.137).

           

Почему же Иванов считает, что «с тем протоколом» Сергей Константинович Шварсалон «должен признать инцидент законченным»? Что в протоколе содержится такого, что должно остановить молодого человека, вступившегося за честь семьи? Как мы видим, нет в нём ничего, кроме хамства популярного и избалованного славой  поэта, который с легкостью принимает вызов, а затем также легко, без объяснений отказывается от своего слова. И, следовательно, ведет себя недостойно.   Не значит ли в таком случае, что Вяч. Иванову попросту соврали?

Дальнейшие события подтвердили опасения Вяч. Иванова. 5  декабря 1912 года на премьере пьесы Хасинто Бенавенте «Изнанка жизни» в Русском драматическом театре А. К. Рейнеке (Кузмин написал музыку, а спектакль  ставил А. Я. Таиров) во время второго антракта Шварсалон прошел за кулисы, нашел Кузмина и несколькими ударами в кровь разбил ему лицо. Для физически хорошо подготовленного, сильного  и ловкого спортсмена, каким был Сергей Константинович, сделать это не составило большого труда.

Скандал вышел громкий. О событии уже в вечернем выпуске сообщили «Биржевые ведомости» (1912, 6 дек, с. 3). Подробности происшедшего разлетелись по Петербургу, о них тотчас доложили Вяч. Иванову:

 «…Сергей нанес оскорбление К., ударив его в присутствии 12-15 человек, и потребовал составления протокола». (А. Н. Чеботаревская). 

«…Могу добавить, что учиненный им скандал был более безобразным, чем это изложено в газете» (А. Д. Скалдин).

Свидетелем скандала оказалась и Анна Ахматова: «Кузмин пострадал довольно сильно – пенсне было разбито, лицо – в крови…»

Не знаю, что стало тому причиной, созданный ли коллегами Кузмина миф о мотивированном отказе от дуэли, при котором поступок Шварсалона стал походить на выходку несдержанного и неумного мальчишки, а сам Кузмин незаслуженно пострадавшим, либо чувство цеховой солидарности, но мне пока не удалось встретить   слов одобрения поступком Сергея Константиновича. Наоборот, все жалели Кузмина. Хотя в этом, может быть, уже отчетливо проглянуло лицо новой российской интеллигенции, в полной мере проявившееся уже к концу 20-х годов XX века и так хорошо знакомое нам сегодня. Дальнейшее показало, что Шварсалон не мог, да и не желал походить на это «лицо», а потому и будущего у него не было.  Ни в каком качестве.     

К завершению рассказа о семейной истории Ивановых-Шварсалонов хочу добавить только один факт. Через три года после смерти Лидии-Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал (17 октября 1907 года) женой Вячеслава Ивановича Иванова стала её дочь и сестра Сергея –  Вера. Она была на 24 года моложе своего мужа и родила ему дочь Лидию. Однако век у Веры  оказался слишком коротким. После тяжелой болезни 8 августа 1930 года она умерла в Москве. Ей было всего 30 лет.

 

Но вернемся в Карелию, в Беломорско-Балтийский исправительно-трудовой лагерь  НКВД СССР, вольно раскинувший свои владения на территории, площадью поболее некоторых европейских государств. 1932 год. Заключенному на 10 лет по «политической» статье С. К. Шварсалону 45 лет.  Фактически он инвалид, не способный нормально передвигаться без палки. К тачке его не приставишь, в котлован на общие работы не пошлешь. Сергея Константиновича отправили в лагерный пункт Уросозеро. Здесь, между двумя крупными водохранилищами Сегозером и Выгозером, соединенными рекой Сегежей, велись большие лесозаготовки. Ценная карельская древесина требовалась теперь не только для нужд Беломорско-Балтийского канала, строительство которого близилось к завершению, а на внутренний рынок России и на экспорт.

В Уросозере Шварсалон работал в редакции лагерной газеты «Перековка», точнее, в её отделенческом выпуске. Сохранились фотографии редакционных будней: два прочных письменных стола лагерной выделки, составленные вместе; за одним сосредоточенный Сергей Константинович с пером в руке, за другим молодая симпатичная девушка в косынке, надписывающая адреса на толстых пакетах, стопкой лежащих неподалеку, вероятно, с парой-другой свежих номеров газеты, предназначенных для ещё более  отдаленных лагерных «командировок». Еще один сотрудник, не вынимая папиросы из руки, старательно набирает телефонный номер на аппарате, укрепленном прямо на стене…

Думаю, на этом снимке стороннему глазу ничто не указало бы на то, что люди, изображенные на нем, – заключенные, а редакция – лагерная. Но вот одежда на них какая-то безликая, с едва заметным намеком на фасон военного платья, и материя очень груба, даже на вид. Добровольно так не одевались даже в то время.

Но и с использованием в лагере «с учетом прежней специальности», как было принято говорить, у С. К. Шварсалона что-то не заладилось. То ли не смог, то ли не захотел он «вливать свой голос» в фальшиво-барабанный тон лагерной газеты, хотя и напечатал несколько материалов. После «Перековки» Сергей Константинович трудился в каких-то лагерных канцеляриях, будучи регулярно переводим из одной в другую, и нигде ни с кем не сближаясь. Чужим он был на этом «празднике жизни», и никакой разницы не было – на свободе ли ему жить, в зоне ли.

В Беломорско-Балтийском лагере Сергей Константинович встретился и со своим приемным сыном. Михаил Михайлович Григорович сообщил только о самом факте встречи. Ни места, ни обстоятельств, ни впечатлений он нам не оставил.  Верный себе, о годах заключения на ББК он молчал до смерти.

В начале 1937 года, без объявления причин, Шварсалона освободили из заключения. Это случилось вдруг, неожиданно. Сегодня можно с известной долей вероятности предположить, почему так произошло. Шварсалон и здесь стал не нужен. К тому времени канал уже во всю работал на пятилетку. Беломорстрой превратился в ББКомбинат, оставаясь при этом ББЛагерем. А  у Комбината возникли куда как более серьезные задачи, нежели игры в какое-то там «перевоспитание трудом». Он становился мощным промышленным предприятием, самым крупным на Северо-Западе страны, развивал лесозаготовки, строительство, осваивал биологические ресурсы Белого и Баренцева морей, недра от Кольских тундр на север до Онежского побережья на востоке.

  Комбинату-лагерю не нужны инвалиды. Вероятно, это и стало наиболее вероятной причиной освобождения. Подтверждением именно такого вывода может служить и тот факт, что Сергея Константиновича не оставили и в Медвежьей Горе, как оставляли почти всех «спецов», доживших до освобождения, но еще нужных лагерю. Ему разрешили уехать, правда, не домой в Ленинград, а куда-нибудь в провинцию. Шварсалон выбрал Калугу.

Очень скупые сведения о дальнейшей судьбе С.К. Шварсалона, которые доступны нам сегодня, укладываются на четвертинке листа пожелтевшей писчей бумаги. Как мы помним, в день своего 75-летия, 18 июля 1988 года Михаил Михайлович Григорович получил документ Генеральной прокуратуры СССР о своей реабилитации за 1933 год. За вторую «посадку», о которой у нас речь впереди, он был реабилитирован еще раньше. Теперь Григорович почувствовал себя полноправным гражданином своей страны не только де-факто, но и де-юре.  К сожалению, нам трудно в полной мере понять мироощущение людей того поколения, прожить всю гамму переживаемых ими чувств.  Наверняка в них  находилось место и застарелым обидам за сбитую на взлете жизнь, и всегдашнее колкое ощущение «меченного», и чувство опасности за себя и детей, и многое, многое другое, что отнюдь не прибавляет счастья.

Теперь, ощутив себя окончательно свободным, М. М. Григорович решил, что не только имеет полное право, но и обязан бороться за реабилитацию отчима. Уже 31 августа 1988 года он составил заявление в прокуратуру Ленинграда, в котором просил разобраться в деле С. К. Шварсалона, поскольку «о его полной невиновности у меня нет никаких сомнений», а также сообщить время и место его гибели. В обращении в прокуратуру Михаил Михайлович сообщает и о том, что ему известно о дальнейшей жизни отчима:

«…Возвратиться в Ленинград ему (С. К. Шварсалону – прим. К. Г.) не разрешили, и он поселился в Калуге, где испытывал серьезные материальные затруднения в связи с отказами в приеме на работу и  трудностями с пропиской.  Из Калуги отчим регулярно переписывался с моей матерью, но в 1938-1939 году переписка внезапно прекратилась. Хозяйка квартиры, где жил отчим в Калуге, прислала моей маме письмо, из которого можно было понять, что Шварсалона снова арестовали, и после этого никаких сведений о его местонахождении и судьбе у нас не было. Мама сильно болела, а я находился в заключении в очень тяжелых условиях и не имел никакой возможности принять какое-либо меры по выяснению судьбы отчима и оказания ему помощи».

 Имевший к тому времени богатый опыт переписки с официальными инстанциями, Михаил Михайлович Григорович знал, как медленно и долго проворачиваются «колесики» государственно-бюрократического механизма. И стал ждать. Однако ответ пришел довольно скоро. 29 ноября 1988 года из Ленинградского городского суда прислали официальную справку о том, что президиум Ленгорсуда принял постановление, которым отменил постановление выездной сессии коллегии ОГПУ от 9 декабря 1932 года. Дело прекращено «за отсутствием состава преступления». Суд постановляет «гр. Шварсалона Сергея Константиновича считать реабилитированным».

Конец 80-х – начало 90-х годов некоторые до сих пор называют «временем правды». Очень спорное утверждение. На страницы газет и журналов хлынули потоки мало осмысленных, зачастую произвольно выдернутых из контекста событий документов из вчера еще недоступных архивных хранилищ. Каждый день, с каждым новым номером того или иного популярного издания на читателя сваливались разоблачения одно другого невероятнее. Запреты пали, стало «всё можно».

 Тема ГУЛАГА стала супермодной, на ней делали имя. Двери в доме Григоровича в Повенце не успевали закрываться. Журналисты ехали сюда из Петрозаводска, Ленинграда, Москвы, из-за границы. Михаил Михайлович тяжело переносил это бремя. Гнать от порога он никого не мог, но и воспоминания, даже фрагментарные, о  лагерных временах давались ему крайним усилием воли. Бесчисленные интервью вновь и вновь заставляли проживать пережитое, но ни физических, ни душевных сил на это почти не оставалось…

Судьба отчима продолжала оставаться для него загадкой, и загадка эта томила. Ленгорсуд реабилитировал С. К. Шварсалона за первую посадку 1932 года, а что с ним стало в Калуге? За что он был арестован? Какова его дальнейшая судьба?

«Мы видели, как гнетёт отца, всегда и во всем любившего ясность, нынешнее положение, -- рассказывает сын Григоровича Алексей Михайлович. --  Он знал, что пришло его время, остро чувствовал свою обязанность перед отчимом, но сил, чтобы добиваться правды, становилось все меньше и меньше. И тогда мы с сестрой отца, моей тётей Татьяной Михайловной решили действовать самостоятельно».

Уже в мае 1990 года в адрес Татьяны Михайловны Григорович пришли документы из Военной коллегии Верховного суда СССР, касающиеся дальнейшей судьбы Сергея Константиновича Шварсалона. Это были две справки, датированные 25 мая и подписанные одним человеком. В первой справке было сказано, что месяц назад, 26 апреля 1990 года Военная коллегия пересмотрела дело С. К. Шварсалона, до ареста 13 июня 1941 года работавшего преподавателем педагогического училища города Калуги. Приговор военного трибунала Московского военного округа от 21 сентября 1941 года отменен и дело прекращено «за недоказанностью его участия в совершении преступления». С. К. Шварсалон и по этому делу реабилитирован. 

Второй документ был собственно справкой о реабилитации. В короткой приписке «для сведения» сообщалось, что в сентябре 1941 года Сергей Константинович был обвинен в шпионаже в пользу польской и японской разведок и приговорен к расстрелу. «Однако, -- сухо говорилось далее, -- в материалах дела нет сведений о расстреле Шварсалона. Каких-либо других сведений о судьбе Шварсалона С. К. в Военной коллегии Верховного Суда нет».

Алексей и Татьяна Михайловна Григоровичи поняли, что им нечем порадовать Михаила Михайловича. Первый документ был двусмыслен. Из него выходило, что преступление действительно имело место, только вот участие отчима в нём не доказано. Может быть, плохо постарался следователь, и ему чуть-чуть не хватило материала. Одним словом, проблема в доказательствах, а это значит, дело времени: сейчас не доказали, докажем позже.

Второй документ также не вносил в судьбу отчима никакой ясности. Понятно, почему шпионом его назначили польским, -- отец и родня жили в Варшаве. Понятно, почему «по совместительству» он шпионил и на Японию, -- некогда работал в Китае, ездил по Японии. Но как быть с расстрелом?  Кто-кто, а Михаил Михайлович по своему лагерному опыту отлично знал, что расстрел мог быть заменен годами заключения, причем в самую последнюю минуту. И если в деле нет обязательного документа о приведении приговора в исполнении, то…  В таком случае, где же Шварсалон?

«Сестра отца Татьяна Михайловна жила в Ленинграде, а мы с женой Светланой Алексеевной были рядом, и то, что мы узнали о Сереге Константиновиче, нас томило. Мы не знали, как нам поступить, подумали и решили ничего отцу не показывать, -- рассказывал Алексей Михайлович. – Отец сильно болел, ослаб, и мы откровенно боялись, что наши новости подорвут остатки его здоровья. Но, видно, конспираторы оказались никудышные.  Отец почувствовал, что мы что-то недоговариваем, позвал и прямо спросил, писали ли мы и что нам ответили. Мы кратко пересказали ответы Верховного суда.  «Я так и знал, что его шлёпнули», -- жестко сказал он, отвернулся к стене и больше ни о чем не спрашивал. 

В 1993 году, в апреле, на Радоницу, Михаил Михайлович Григорович умер.

 

Однако мы прервали наше повествование о жизни студента-третьекурсника Ленинградского института инженеров гражданского воздушного флота Михаила Григоровича в тот момент, когда был арестован его отчим. Без материальной и моральной поддержки С. К. Шварсалона семья оказалась в очень трудном положении. Кроме того, члены семьи стали  настоящей мишенью для НКВД, поскольку автоматически приобрели статус «ЧСВР» – «член семьи врага народа». Когда последует следующий удар, решало только время. Неплохо успевающий в учебе Михаил был «прикреплен» к парторгу, с которым вынужден был дополнительно заниматься по предметам, «тянуть». И однажды, в порыве откровенности, рассказал ему о домашней беде, аресте отчима.  Этого хватило, чтобы через два-три дня сотрудники НКВД  пришли уже за самим Михаилом.

 

Бывший офицер флота Его Императорского Величества Альфред Андреевич Бекман, оказавшийся в лагерях еще в середине 20-х годов, переживший ужасы Соловков и также доставленный в Медвежью Гору для изучения и обустройства главного судового хода новой транспортной магистрали, помог вчерашнему студенту. Так Григорович стал путейцем.

О характере тогдашней работы отчасти можно судить по документу, составленному его рукой 2 ноября 1934 года. Документ называется «Фарватеры главного судового хода Беломорско-Балтийского канала им. т. Сталина. По состоянию на 1\1 1935 г.». Он представляет собой первую лоцию ББК. По сути, это таблица, занимающая шесть страниц формата обычной писчей бумаги А4 и разбитая на графы: «участки пути», «протяженность в км.», «шлюзы», «искусственные каналы», «створные курсы», неосвещенные участки», «форма и окраска щитов», характер и цвет огней» и так далее. Все 220 километров сложнейшего судоходного пути от 1 до 19 шлюза промерены, обозначены на берегах створными щитами и огнями керосинок, занесены в эту таблицу.

 Разумеется, десятки путейцев занимались этой кропотливой работой вместе с М. М. Григоровичем. Однако подпись под первой лоцией ББК поставил именно он, и оспорить этого факта теперь невозможно. 50 лет спустя бывший капитан Беломорско-Онежского пароходства, лоцман, отдавший более трех десятков лет жизни плаваниям на внутренних водных путях Русского Севера, Иван Николаевич Никифоров вспоминал в республиканской газете о тех временах:

«С вводом канала в эксплуатацию мы плавали по нему по картам, составленным М. М. Григоровичем. Условия для судоводителей были экстремальными. Фарватер местами был узок, извилист, и надо было прикладывать все свои знания и опыт, чтобы благополучно пройти по каналу. Шлюзы освещались керосиновыми лампами, береговая и плавучая обстановка была ненадежной, источник света – слабый…»

                   (Ленинская правда, 1983, 29 июля)

24 мая 1935 года Григоровичу объявили, что он освобожден из заключения с формулировкой «по зачету рабочих дней». Такой была здесь распространенная практика.   Ударникам, перевыполняющим нормы, инициативным специалистам и инженерам, чей вклад в общее дело строительство канала помогал экономить материалы, время и трудовые ресурсы, срок заключения засчитывался не только по календарю. Для этого работала общелагерная комиссия, был налажен жесточайший учет, и таким образом десятки тысяч заключенных смогли сократить себе срок.

Но уехать из Медвежьей Горы Григоровичу не позволили, тем более в Ленинград, на учебу, куда он так рвался. Срок сроком, а работать на канале нужно: к тому времени бывший студент стал ценным специалистом. Тотчас после освобождения Михаила Михайловича Григоровича (уже без обязательной для лагерного приказа приписки «з/к») зачислили вольнонаемным техником по обстановке пути.  До осени 1936 года он занимался обустройством судоходной обстановки Беломорского канала.

Как сложилась бы в дальнейшем судьба Григоровича, сказать трудно. Но в его жизни снова возникла тень авторитетного протеже А. А. Бекмана. Есть все основания полагать, что именно по его рекомендации Григорович был откомандирован в подмосковный Дмитров на строительство канала Москва-Волга.  Вызвал его на МВС – такой была распространенная в то время аббревиатура «Москва-Волга-строительство» – так же в прошлом офицер царского флота по фамилии Чигаев. Специалист-путеец высокого класса, он был знаменит в лагере еще и тем, что требовал от окружающих уважения к себе, как к морскому офицеру.  Чигаев по-офицерски, что называется, «строил» не только соседей по бараку и бойцов ВОХРы, но и лагерное начальство. Рассказывают, что это бесило полуграмотных следователей, его зверски избивали, бесчувственным выносили с допросов в камеру. Но и назавтра, едва стоящий на ногах, он снова требовал к себе уважения, как к офицеру флота… Об авторитете Чигаева можно судить хотя бы по тому, что по его требованию на строительство нового канала вместе с техником Григоровичем были откомандированы двое раскулаченных Ярошенко и Головков – простые работяги с отдаленного лагпункта на Хижозере. Чем-то он оказались милы его беспокойному сердцу.  

 Недолго дружная четверка с ББК во главе с начальником Лоцмейстерства* Чигаевым строила для страны новый канал. Все они вновь были арестованы и осуждены. Чигаеву и Григоровичу дали по 10 лет, Ярошенко и Головкову по 5. Разумеется, более всего возмутился вопиющей несправедливостью и произволом чекистов Чигаев.  Один за другим он стал писать протесты, требовать и добился-таки своего: приговор отменили.  Однако немедленно арестовали снова и тотчас расстреляли. На дворе был кровавый 1937 год. И не такие головы летели.

 

*Лоцмейстерство – производственное подразделение, обслуживающее речные и озерные навигационные ограждения на судовом ходу.

 

М. М. Григоровича отправили на Кольский полуостров. Четыре долгих года где-то в районе Алакуртти на заполярной вечной мерзлоте он строил аэродром и железную дорогу. Потом началась Великая Отечественная война, и его с тысячами таких же заключенных отправили подальше от границы, на Воркуту и Печору.  

…Не в те ли годы родился у него тот горький оптимизм, который затем в сложных житейских ситуациях помогал не только ему? Часто по самому разному поводу он успокаивал  домашних привычной фразой: «Это не самое страшное из того, что могло быть». И объяснял, что во время первой посадки был в ужасе: три года заключения, не смогу закончить институт! Потом в лагере понял, что не горевать, а радоваться нужно, ведь могли дать и «десятку». Когда позже дошла очередь и до «десятки», подумал: а ведь запросто могли дать и «ВМН» («высшая мера наказания»), а значит, не о чем печалится, коль снова повезло!

 О годах второй посадки Михаил Михайлович Григорович оставил некоторые воспоминания. Это всё те же тетрадные листы в клетку, заполненные твердой даже в старости рукой. Более двух десятков страниц экономного и убористого текста ровно и без эмоций повествует о собственных переживаниях, о товарищах, об удачных и не очень удачных попытках выживать. Я привожу эти воспоминания без изъятий. Именно так выживали в сталинских лагерях десятки тысяч наших соотечественников. И не велика разница – ББК ли это, Печора или Воркутинские лагеря: порядки в них были одни, и самоощущения людей типичны.

 

           

«…В связи с вопросом о еде, вспоминаю эпизод, произошедший в первые дни нашего знакомства на Печоре. Л.Г.*, как человек дисциплинированный и волевой, полученную утром «пайку» (дневную норму хлеба) делил на три части, из которых одну съедал утром, вторую в середине рабочего дня и третью – вечером. Я же весь полученный хлеб съедал сразу утром, в один приём. Я даже пытался подвести под это какую-то теоретическую базу, хотя на самом деле всё объяснялось отсутствием силы воли и самодисциплины. «Пайку», полученную на Печоре, я «уминал» буквально за 1-2 минуты, и Л. Г., увидев это, спросил:

– Неужели у тебя нет силы воли, чтобы разделить хлеб на три части?

– Сила воли есть, но сила аппетита сильнее, – ответил ему я.

Впоследствии, уже в более «сытые» времена (хотя полностью сытыми там мы никогда не были) этот мой ответ Л. Г. часто повторял уже в виде шутки или афоризма (весь хлеб я все равно продолжал съедать).

 

* Минов Леонид Григорьевич (1898-1978) – член ВКП(б) с 1918 года, участник Гражданской войны, планерист, военный летчик, полковник Военно-Воздушных Сил, мастер спорта СССР по парашютному спорту, военный атташе в Париже (1926). Первым из советских летчиков выполнил прыжок с парашютом (1929, США) и положил начало в использовании парашютов военными летчиками Советского Союза (13 июня 1929 года, Воронеж). Основоположник парашютного спорта в СССР и Воздушно-десантных войск, командир первой в истории парашютной десантной группы на учениях в Воронеже 2 августа 1930 года.

 

Месяца через два нас отправили на лагпункт, занимавшийся железнодорожными строительными работами. Я написал «лагпункт», то есть лагерный пункт, хотя это, пожалуй, не совсем правильно. В различных лагерях низовые подразделения назывались по-разному: «лагпункт», «колонна», «фаланга».  Так вот, на строительстве Печорской железной дороги они, кажется, назывались «колоннами».

Колонна, на которую нас перебросили, занималась строительством железнодорожного моста через реку Сыня. Эту реку можно найти на карте Коми АССР. Там она названа Большая Сыня. От Печоры до Сыни (около 60 км) мы шли пешком по уже действовавшей временной железной дороге. Этот переход полностью стерся в моей памяти. Помню только, что в пути был ночлег в каком-то заброшенном старом лагерном сарае без печки, костер жгли прямо на полу.

Колонна Сыни была расположена на левом берегу реки, выше строящегося и действовавшего временного мостов. Больше я ничего об этом лагере не помню. Между лагерем и мостом был земляной карьер, из которого мы возили тачками и носили на носилках грунт на подходные насыпи к строящемуся мосту. Грунт был глинистый, сильно промерзший и разрабатывался вручную очень тяжело. Нормы мы не выполняли и получали хлеба по 400-500 граммов.

В общем, этот период был очень трудным, вероятно, самым трудным за время нашего совместного с Л.Г. пребывания на Севере.

Совершенно не могу вспомнить, сколько времени мы были на Сыне – неделю или месяц, но именно там, на Сыне, произошло событие, коренным образом изменившее в лучшую сторону моё и Л.Г. положение. Без этого события, вероятно, не довелось бы нам с Л.Г. встретиться через 27 лет в совершенно иных условиях.

Прежде чем продолжить мои воспоминания о нашем совместном с Л.Г. пребывании на Севере, я должен сделать некоторое отступление.

Судьба, а порой и жизнь заключенного почти полностью были во власти различного рода вольнонаемных начальников, начиная от стрелка охраны и начальника лагпункта и заканчивая начальником строительства (в данном случае «Печоржелдорстроя») и его заместителей по лагерям.  Конечно, наша лагерная жизнь во много зависела и от окружавших нас уголовников.  Лагеря были смешанными, т.е. воры и бандиты жили вместе с нами в общих бараках и работали в общих бригадах. Они могли украсть или просто отобрать у каждого из нас кусок хлеба и любой понравившийся предмет лагерной одежды. Могли  при этом зверски избить того, кто пытался оказать сопротивление. Лагерная администрация низшего звена (охранники, надзиратели, начальники небольших лагпунктов) смотрели на такие действия ворья и бандитов сквозь пальцы, считая это, видимо, элементами «исправительно-трудовой» политики. В действительности же это было ничем не прикрытое и откровенное моральное и физическое угнетение одной части заключенных («врагов народа» – в подавляющем большинстве не совершивших никаких преступлений) другой частью заключенных (ворами, бандитами и другими настоящими преступниками).

Надо полагать, что «врагами народа» считались не только осужденные по 58-й статье с её 14-ю пунктами, сведенными в УК РСФСР в раздел «Контрреволюционные преступления». Ими были и осужденные в период массовых репрессий 1937-38 гг. по бесстатейным формулировкам: «КРД» и «КРЭ» («контрреволюционная деятельность» и  «контрреволюционный элемент»). 

Отношение к нам з/к з/к, осужденным по 58-й статье и другим, соответствующим ей формулировкам, со стороны вольнонаемных работников лагерей и строительства было очень  неоднородным. Представители низшего звена лагерной администрации – люди, как правило, крайне низкого уровня культуры, зачастую не имевшие не только начального образования, но и даже какой-либо гражданской специальности, относились к нам предельно враждебно. Это враждебное отношение усугублялось ещё и тем, что они, как работники лагерей, получали бронь от мобилизации в Действующую армию, и любое проявление послабления режима или лояльного отношения к заключенным грозило им лишением брони и отправкой на фронт.

Находясь в пересыльном лагере на Печоре, а затем на лагпункте Сыня, мы имели начальство только такого, описанного мной выше, ранга. Однако среди начальства более высокого ранга и, особенно, среди работников не лагерного, а производственного сектора были и совершенно другие люди. Об этом мы узнали уже впоследствии, оценив происшедшие с нами события.

Работники среднего звена лагерного начальства (вольнонаемные ИТР управления строительства, вольнонаемные врачи лагерных госпиталей) относились к нам не только лояльно, но в большинстве случаев сочувственно и доброжелательно, иногда даже нарушая данные ими при оформлении на работу подписки, которые регламентировали отношения с заключенными. Такую подписку давал и я сам и до, и после описываемых событий и сам же неоднократно её нарушал, поэтому пишу эти строки с полным знанием дела.

Дальнейшие изменения в нашей с Л.Г. судьбе не могли произойти без санкции кого-то из высшего эшелона лагерного начальства (высшего, имя в виду масштабы нашего «Печоржелдорстроя»). Безусловно, находившиеся у руководства люди понимали, что мы совершенно не преступники и являемся жертвами страшной ошибки и произвола. Не знаю, по своей ли инициативе или по какой-то иной причине, они старались (конечно, насколько позволяло их положение больших лагерных начальников – ведь и они тоже были подконтрольны и поднадзорны) облегчить участь наиболее достойных и заслуживающих помощи заключенных. После долгих раздумий и сопоставления различных фактов я пришел к убеждению, что Л.Г. Минова просто спасали от неминуемой гибели. Я же попал в орбиту этой операции просто как его близкий друг и, видимо, дружбе с ним я обязан тем, что уцелел. Кто из больших лагерных начальников был инициатором этой операции, остается для меня неведомым до сих пор, а вот непосредственным её исполнителем был начальник электромеханического отдела управления «Печоржелдорстроя» Л. Д. Лукацкий.  Впоследствии Л. Г. , так же как и я, всегда высоко оценивали роль Лукацкого в нашей лагерной судьбе. До самой нашей последней встрече в Москве Минов тепло вспоминал Леонида Давыдовича, называя его нашим «ангелом-хранителем». 

На основании некоторых фактов я делаю вывод, что, в свою очередь, Лукацкого, в облегчении нашей судьбы, поддерживал или «обеспечивал» кто-то из ещё более высоких начальников.  Лукацкий, хоть и занимал пост начальника отдела Управления, сам не имел никакой возможности добиться расконвоирования двух з/к з/к с 58-й статьей и 10-ю годами каждый. 

В моем отступлении я немного забежал вперед. Вернусь к тому времени, когда мы оба еще не имели никакого представления ни о Лукацком, ни, тем более, о более высоком лагерном начальстве. Мы пребывали в невероятно тяжелых условиях на лагпункте Сыня. В один прекрасный день (совершенно не помню ни даты, ни какая была погода, но день для нас оказался, действительно, прекрасным) нарядчик, зайдя в барак, объявил: «Минов и Григорович, на работу не выходить. После развода явиться вещами на вахту».

Развод – это церемония вывода заключенных из лагеря на работу. Конвой тщательно, по нескольку раз, пересчитывает бригады. Затем следует обычная, читаемая старшим конвоя, «молитва», которая заканчивается словами: «В пути следования шаг вправо, шаг влево считается побег, конвой применяет оружие без предупреждения». И для заключенных начинается рабочий день.

Даже на самом маленьком лагпункте развод продолжается не менее получаса. Для нас исполнение команды «собраться с вещами» требовало не более трех-пяти минут. Остальное время до окончания развода мы провели в тревожном ожидании. Когда  подобная команда подается большой группе заключенных, это означает, что предстоит переброска на другой лагпункт и воспринимается, как нечто обыденное. Когда же такую команду получают один или двое – это уже совсем иное…

Видимо, каждый человек в ожидании предстоящих, но неведомых ему перемен в судьбе надеется на лучшее, но одновременно готовится к худшему. На что лучшее может надеяться человек, осужденный без какой бы то ни было вины на 10 лет? Каждый из нас (это я могу утверждать со всей твердостью и определенностью) ежедневно, ежечасно ждал, что ему скажут: «Ты не виноват, возвращайся  домой, к семье, к своей работе». Увы, до этих слов многие не дожили, а нам пришлось ждать их еще десятилетия, а кое-кто, возможно, ждёт их еще и сейчас.

К чему худшему следовало нам быть готовым, наверное, объяснять не надо. Больше 10 лет тогда не давали, следующей за ним мерой наказания был расстрел…

Вот с такими мыслями и чувствами явились мы «с вещами» на вахту. Последовала обычная проверка учетных данных по формулярам – лагерным «паспортам», хранящимся у администрации, личный обыск и досмотр вещей. Нас вывели за вахту лагеря и… нет, в это трудно было поверить…  велели идти к стоявшему неподалеку вагону-теплушке.  Идти одним, без конвоя и сопровождающего!!! Это было так неожиданно, так невероятно, словно в каком-то не очень отчетливом сне...

Из дальнейших событий этого дня я решительно ничего не помню (со мной однажды такое уже бывало, еще года 3-4 до  описываемых событий). Совершенно не помню, как мы познакомились с нашим будущим начальником Н. И. Вороновым.  Не помню, где и как мы получали сухим пайком продукты и хлеб. Не помню, где и как появились еще два члена нашей бригады.  Не помню, как нас подцепили к составу, следующему на северо-восток, в сторону Воркуты…

Теплушка, в которой мы поселились, была обыкновенным 2-осным товарным вагоном, оборудованным для проживания небольшой бригады. По углам (под маленькими окнами) были сколочены из досок в два яруса четыре койки. Посредине вагона стояла небольшая железная печка с трубой, выведенной через крышу. К нашей теплушке была прицеплена 2-осная платформа с погруженным на неё фургоном ДПЭС (дизельной передвижной электростанцией). Ни в оборудовании под жилье нашей теплушки, ни в погрузке на платформу ДПЭС мы с Л.Г. никакого участия не принимали; все было подготовлено до нас, и мы, по-видимому, в составе бригады появились последними.

Кроме руководителя нашей бригады Воронова, Л. Г. и меня, в неё входили заключенные Кутузов (тезка  фельдмаршала, кажется, даже и звали его Михаилом), – невысокий парень примерно моего возраста, и мужчина постарше Кутузова и повыше его ростом, однако необыкновенно тощий и болезненный на вид.  Фамилии этого второго я вспомнить не могу, кажется, она начиналась на букву «д». Впоследствии мы звали его «Доходом».  «Доходами», «доходягами» в лагере называли заключенных, которые из-за голода или болезней уже частично утратили человеческий облик.  Кутузов и Доход, по-видимому, были из мелкого жулья или воришек. Почему они не были взяты из лагеря на фронт, не знаю.  

Воронов поселился вместе с нами в теплушке и где-то в начале нашего пути провел нечто вроде производственного совещания.  Он рассказал, что мы являемся обслугой небольшого энергопоезда и будем работать на тех строительных объектах, где недостаточна мощность имеющихся постоянных электростанций. Работать предстояло круглосуточно по 12 часов двумя сменными бригадами. В одной бригаде оказались Кутузов (моторист) и Доход (электрик), в другой соответственно Л. Г. и я.

Хотя Л.Г. никогда не работал на тракторных дизелях (а именно такой и стоял на нашей ДПЭС), он, как бывший летчик, разбирался в двигателях внутреннего сгорания. Гораздо хуже было со мной. Теоретически электротехнику я знал только в пределах курса физики общеобразовательной школы, а практические мои навыки были еще меньше. К счастью, как потом выяснилось, ДПЭС была новая или только капитально отремонтированная, и особых затруднений у меня в дальнейшей работе не возникало.

Итак, мы едем в сторону Воркуты. Путь одноколейный, почти везде на очень невысокой земляной насыпи. Иногда проезжаем мосты через ручьи и речки. Почти все мосты деревянные, временные. Только через р. Усу (название реки узнал позже, месяца через четыре) мост, кажется, был уже постоянный, с металлическими фермами. Изредка путь становится двухколейным – это будущие разъезды и станции. Никаких станционных строений еще нет – стоит один или два товарных вагона; чуть в стороне от дороги – бараки и землянки за колючей проволокой. 

Всё это для нас так непривычно и необычно – смотреть с этой, вольной,  стороны.  Непривычно, и как-то даже пьянит всё – и относительная свобода, и освобождение от тяжелейшего, изнурительного физического труда, и возможность более сытно поесть – ведь продукты и хлеб получены сухим пайком на неделю или дней 10 вперед, и их кажется у нас так много… (Каким горьким «похмельем» кончилась эта сытость, напишу дальше).

Хлеб, полученный сухим пайком и хранившийся у избранного нами «завхоза» (им был старший по возрасту и самый рассудительный  – Л. Г.), мы делили ежедневно и очень честно, стараясь никого не обделить даже на несколько граммов. Делили с помощью глазомера – весов-то у нас не было. Распределялись пайки («пайка» – по-лагерному ежедневная порция хлеба) жеребьевкой. «Приварок» в сухом пайке выдавался крупой (недробленое ржаное зерно), солёной рыбой (треской или дальневосточной горбушей) и сушеным картофелем (давался очень редко). Норма «приварочных» продуктов позволяла сварить для каждого в день по 0,8-1,0 литра жидкого супа. Дневная норма хлеба была 600 гр.

 Кроме этого (чуть не забыл) было еще «чайное довольствие», в виде подсушенных и слегка поджаренных фруктовых отходов. При заварке их кипятком получался довольно приятный на вкус и даже слегка сладковатый напиток, очень, как говорили, полезный при желудочных расстройствах.

Еще по дороге в Воркуту мы, используя верстак и инструменты, изготовили крупорушку (подобие примитивной кофейной мельницы), давшую нам возможность раздробить цельное ржаное зерно, после чего оно приобретало способность развариваться в кипятке и перевариваться в человеческом желудке. Одновременно каждый сделал себе нож. В лагере иметь нож строго запрещалось.

Суп мы варили раз в день поочередно и делили его тоже очень по-честному: по 2 кружки на брата – в начале каждому по одной сверху («навар» и «жир»), потом «гущика». Разумеется, всё это было чисто символически.

Никак не могу вспомнить, где мы взяли большую полуведерную кастрюлю для варки супа, но вот ведро для воды позаимствовали из инвентаря нашей ДПЭС. Надо сказать, что ни в пути, ни потом, уже по прибытии на место, со стороны наших «сослуживцев» никаких попыток похитить хлеб или другие продукты не было. Все лежало у «завхоза» над его койкой совершенно открыто, поскольку запереть было просто негде.

До реки Воркуты мы ехали двое или трое суток.  Примерно за километр до временного моста нашу теплушку поставили в тупик. Отсюда было с полкилометра до основной железнодорожной линии. Платформу с ДПЭС перевели через мост на левый берег, где располагалась стройплощадка нового моста, а рядом с ней – большой лагпункт. Жили мы по-прежнему в нашей теплушке, а на работу ходили посменно, парами, по тропочке через тундру, а затем через реку по льду.

Так продолжалось, вероятно, около месяца. Этот период запомнился мне плохо. Жизнь было очень однообразна: из теплушки на работу, с работы обратно в теплушку. Поели – поспали, и суточный цикл повторялся. Менялось только время операции «поели» – в зависимости от рабочей смены. Запомнилось только одно событие, показавшееся сначала трагическим, а потом, со временем, приобретшее комический оттенок. Однако прежде, чем о нем рассказать, выполню обещание описать подробнее нашего начальника Воронова.

Николай Иванович Воронов среднего роста, блондин (тогда ему было лет 35-37) имел характерную внешнюю примету – у него слегка был поврежден один глаз: на роговице  виднелось будто бы маленькое бельмо. Он сказал, что произошло оно от маленькой капли металла, попавшей в глаз при электросварке. Николай Иванович, безусловно, был  квалифицированным электромехаником-техником, а возможно даже инженером. Личность Воронова в течение всего времени нашей совместной жизни и работы оставалась для меня полной загадкой. И эта загадка осталась неразгаданной навсегда. Когда мы только познакомились с ним, посчитали его вольнонаемным работником строительства; на нем была «вольная» одежда: белый армейский полушубок, правда, поношенный и грязный, армейского типа гимнастерка без петлиц…  Так одевались тогда многие вольнонаемные сотрудники лагерей. Однако вскоре мы увидели, что Воронов получает продукты по общему с нами продовольственному аттестату, и убедились, что он такой же расконвоированный заключенный, как и мы.

Помнится, кто-то из нас пытался расспрашивать Воронова на эту тему, но он очень кратко и уклончиво пояснил, что был на строительстве вольнонаемным, но за какой-то незначительный должностной проступок был там же судим и оказался в положении з/к. Насколько объяснение соответствовало действительности, судить не могу. Вообще я к Воронову относился очень осторожно, ни в какие разговоры, кроме сугубо производственных, с ним не вступал и порекомендовал Л. Г. поступать так же.

После того, как мы съели всё, что нам было выдано на дорогу, продукты и хлеб пришлось получать в ближайших колоннах. Как практически осуществлялось получение продуктов, совершенно не помню. Видимо, этим занимался сам Воронов, не имевший дежурств на ДПЭС.

Я уже писал, что в начале пути мы «шикнули». Позже выяснилось, что полностью съели весь запас примерно дня за два до назначенного срока.  Следующее «отваривание» аттестата сделали немножко авансом и… всё повторилось снова. Недели через три-четыре стало ясно, что мы чрезмерно «завансировались»: продуктов и хлеба нет, а следующее получение не раньше, чем через неделю. Нужно было что-то предпринять.

Не помню, кто был инициатором, но после совещания в бригаде мы решили получить хлеб… по поддельному аттестату. Дело в том, что аттестат выписывался не на специальном бланке, а на листке простой бумаги, но по определенной форме, затем заверялся подписями старшего бухгалтера колонны и счетовода продовольственного стола. У Воронова были копии предыдущих аттестатов, и он исключительно искусно подделал аттестат, включая подписи (это также наводило на мысли, что он «специалист» по таким делам).

Кому идти с этой «липой» – тянули жребий. Жребий выпал на Дохода и меня. Для безопасности, получать хлеб решили не на той колонне, где получали обычно, а на следующей, километра на два дальше  в сторону Воркуты.  Заранее договорились, что я, как физически более сильный, понесу обратно мешок с хлебом (мы предполагали, килограмм 20-25), а Доход станет «обеспечивать» получение хлеба.

Как мы шли туда, помню очень плохо. Кажется даже, что часть пути мы проделали вместе с каким-то местным коми, ехавшим в Воркуту на оленьей упряжке.  На вахту колонны Доход пошел один, а я остановился поблизости, спрятавшись за какой-то землянкой. Буквально через минуту-другую я услышал за вахтой громкий разговор и,  хотя слов было почти не разобрать, понял, что Доход разоблачен и «погорел». Я понимал, что ничем ему не смогу помочь и решил срочно «смываться» к нашей теплушке. Однако уже через километр был задержан оперативником* и доставлен на колонну строящегося моста.

 

*Оперативник – охранник, занимающийся поимкой заключенных-беглецов.

 

            В колонне меня сразу определили в какую-то бригаду и направили на общие земляные работы. После ночлега в бараке (утром мне даже выделили «пайку» хлеба и «баланду») бригаду вывели под конвоем на стройплощадку, откуда я сразу же удрал в нашу ДПЭС. На стройплощадке у каждой бригады отдельного конвоя не было, было только общее оцепление. На ДПЭС дежурил Л. Г., и мы, как ни в чём ни бывало, отработали смену и ушли в нашу теплушку. Через день таким же путем вернулся Доход.

            Первые дни после этого я и Доход буквально тряслись от страха, ожидая наказания за попытку мошенничества с получением хлеба и самовольный уход из оцепления (почти побег!) За это, безусловно, могли снова законвоировать и перевести на общие работы. Могли даже дать «довесок» к сроку, но… Это поразительно и уму непостижимо: всё обошлось! Никуда нас не таскали и не допрашивали. А вскоре этот эпизод вообще забылся, и только мы с Л. Г. изредка  в разговоре между собой, шутя, называли друг друга «неудачливыми жуликами».

            Наступила весна, за ней заполярное лето. Временный железнодорожный мост через реку Воркута снесло ледоходом, а постоянный ещё готов не был. Для связи между берегами на стройплощадке организовали лодочную переправу, которой пользовались и мы. Однажды мы с Л. Г. возвращались со смены, лодка оказалась сильно загружена, но мы, не желая ожидать следующего рейса, всё-таки погрузились в неё в числе 10-12 других заключённых. Как «опытный моряк», я уселся на самом носу, на крошечной треугольной площадочке размером не более 20Х20 сантиметров. Мы отчалили от берега и…  через мгновение перегруженную лодку подхватило сильное паводковое течение. Лодку понесло на остатки старого моста, навалило бортом на полузатопленную сваю, она накренилась, зачерпнула, а я нырнул со своего «насеста» в ледяную воду прямо вниз головой…

            Ширина реки в этом месте была метров сто, и в нормальных условиях проплыть 50 метров до ближайшего берега для меня не представляло никакого труда. Но на мне был бушлат, на ногах тяжелые лагерные ботинки из старых автопокрышек (уж не знаю, почему, но их называли «ЧТЗ» – Челябинский тракторный завод, -- видимо, за громоздкость и тяжесть). И самое главное: ныряя, я запутался одной ногой в тросике, которым привязывали лодку к берегу, и никак не мог освободиться.

При ударе лодки о сваю гребец уронил одно весло, и его тотчас унесло течением. Сидевшие в лодке старательно подгребали оставшимся веслом и руками в сторону берега, а я помогал, болтая в воде свободной ногой.

            Нас отнесло течением не меньше километра. Я был в воде минут, наверное, пять или семь, но подняться на берег самостоятельно уже не смог. Меня выпутали из тросика, а Л. Г. помог дойти до теплушки, где я снял мокрую одежду и отогрелся. Удивительно, что после купания я даже не заболел и на следующий же день вышел на работу.

            Еще до прихода весны положение с нашим питанием несколько улучшилось. Мы начали заниматься чем-то наподобие охотничьего промысла.  В тундре в районе Воркуты водилось несметное количество белых куропаток. Буквально тысячные стаи птиц чуть ли не круглосуточно бродили вблизи нашей теплушки, склевывая почки с торчащих из снега веток карликовой березы. Еще когда у нас наступил голодный период, кому-то пришла мысль попробовать ловить куропаток петлями из мягкой проволоки. Мы попробовали, и с тех пор каждое утро, обходя выставленные петли, мы добывали  одну-две, а иногда и больше птиц. Кроме того, мы обнаружили, что куропатки, перелетая в сумерках над тундрой, часто разбиваются о провода телеграфных линий, проведенных вдоль железнодорожного полотна. Таким образом, пройдя километр-два под проводами, можно было найти несколько разбившихся птиц. Особенно добычливой эта охота стала после стаивания снега. Ходить по тундре стало легко, и мы собирали иногда по 5-7 куропаток в день. Они давали нам хорошую добавку.

            К лету на протаявших берегах реки и ручейков появились перья дикого лука, который мы назвали черемшой, не зная, правильно ли это название. Из черемши мы делали подобие противоцинготного салата. Словом «жить стало лучше, жить стало веселее!»*

 

*»Жить стало лучше, жить стало веселее!» – фраза из выступления И. В. Сталина на долгие годы ставшая в СССР крылатой. Однако зачастую при этом она употреблялась в саркастическом, негативном контексте.

 

На работе у нас также наступили некоторые изменения. ДПЭС оставалась на левом берегу реки, и ходить на дежурство стали только Кутузов и Доход, а иногда и сам Воронов. А Л.Г. и мне привезли откуда-то на железнодорожной платформе и сгрузили метрах в 15-20 от теплушки передвижную электростанцию, смонтированную на базе автомашины ЗИС-5. Л. Г. назначили мотористом, а меня электриком и дали задание оборудовать пункт водоснабжения паровозов.

Рядом с теплушкой протекал ручей, о чем мы узнали только тогда, когда снег начал интенсивно таять. На ручье мы построили небольшую земляную плотинку. Образовался пруд площадью метров 20-25. На берегу пруда установили центробежный насос с электромотором, проложили к нему от электростанции метров 10 кабеля, и пункт водоснабжения заработал.

Хлопот оказалось много только в период постройки плотины и установки электростанции. Когда же всё оборудование было завершено, оказалось, что делать совершенно нечего. Паровоз приходил снабжаться 1-2 раза в день, и мы приспособились выполнять всё операции по запуску нашей насосной станции в одиночку. Таким образом, один из нас всегда был свободен и мог заниматься вопросами самоснабжения продуктами питания.

Вдобавок мы обнаружили, что в нашем ручье появилась рыба. Правда, это были мальки размером не больше спички. Но Л. Г. соорудил из проволоки и какой-то тряпки сачок, и мы занялись промыслом. Рыбы в ручье оказалось немного: за день можно было поймать не больше пол-литровой кружки мальков. Но и это было добавкой к нашему столу.

Примерно во второй половине июля, совершенно неожиданно к нам пешком по шпалам пришел мужчина среднего роста и примерно моего возраста…»

 

            На этом воспоминания Михаила Михайловича Григоровича обрываются. Какую весть принес этот неведомый мужчина? Кем он был? Какие злоключения произошли с нашими знакомыми на Воркуте далее – этого мы никогда не узнаем. Известно, что освобождение из заключения застало Григоровича в 1944 году. Его дело было пересмотрено, и срок сокращен до 8 лет. Однако выехать с Севера ему не позволили, и он продолжал работать, по некоторым сведениям, в каком-то конструкторском бюро. 

В самом начале 1946 года разрешение на выезд было получено. Друзьям настала пора прощаться. 15 февраля Михаил Михайлович навестил своего друга Л. Г. – Леонида Григорьевича Минова, который в то время лежал в районной больнице в районном городке Абезь. Он оставался заключенным и «отбарабанил» свои десять лет от звонка до звонка.

 Городок Абезь расположен гораздо севернее Ухты, Печоры и Инты. От него до побережья северного Ледовитого океана ближе, чем до той же Печоры. Неподалеку от Абези протекает речка Уса.  Отсюда железная дорога делает ответвление по направлению к громадной, даже по северным меркам, реки Обь.

Друзья распрощались, не ведая, что когда-нибудь снова доведётся встретиться. Минов подарил Григоровичу не вполне обычный подарок – новеллу, написанную прямо тут, на больничной койке. О чем была эта новелла? О том, о чем чаще всего думали в заключении молодые мужчины, так и не успевшие пожить нормальной человеческой жизнью: о любимой женщине, о бокале шампанского, о теплом южном море…  Именно о том, о чем долгие годы им грезилось посредине стылой промозглой тундры.

 

«Дорогой Михаил Михайлович!

Не имея ровным счетом ничего, что можно было бы подарить Вам на память, ибо я принадлежал и принадлежу к зыканям племени «ничевоков»*, решил подарить Вам кусочек своего сердца…

Пусть эта маленькая новелла, высеченная из сердца, напоминает Вам о днях, проведенных вместе на далеком Севере. Мост Сынья-ю, а до него Печору, мост через реку Воркута, в которой Вы искупались до наступления «купального сезона», путешествия к  этой реке и обратно, куропатку на яйцах, раздавленных «охотником» Н. И. Вороновым, рейс от ст. Уса до ЦРМ, наше уютное КБ и мало ли чего еще вспомнится Вам, когда Ваш взгляд упадет на эти листки, исписанные карандашом…

Желаю Вам от всего сердца здоровья, бодрости и счастья.

Лелею надежду, что мы побеседуем еще не раз за бокалом чудесного вина. Но в наши бокалы смогут упасть только слезы радости!

Крепко, крепко жму Вашу руку.

Л. Минов».

 

* «зыкане» из племени «ничевоков» – вольное словообразование от слов: «зыкане» – «з/к з/к»  (в официальном употреблении) и «заключенные» (в неофициальном); из «племени «ничевоков» – не имеющих ничего – прим. К. Г.

 

Сама новелла занимает шесть страничек карандашного текста и представляет собой тот образчик жанра, для которого собственно слова не важны. Искрящееся выражение близкого – вот-вот можно схватить рукой – счастья, восторг от реальности осуществления  давней и такой  несбыточной мечты… Все это есть в тексте, который заканчивается словами:

«…Сверкнув драгоценным бриллиантом, в её бокал упала слеза. Но я не сказал ей об этом…

Сияние южного солнца, что растворилось в вине смехом, дружбой, любовью и счастьем, не потускнеет от капли светлой печали.

Мы осушили бокалы до дна за Леню Козлова и вечно юную, бессмертную любовь его к морю и моря к нему.

                                                                                   Л. Минов.

                       Абезь, Райбольница,

                      15 февраля 1946 г.»

 

Я не исключаю, что среди читателей окажется и тот, чей утонченный вкус покоробит стиль того малого фрагмента новеллы, который я привел.  Таким хочу напомнить, что написана она заключенным, за плечами которого 10 лет строка на Печоре и Воркуте. И автор вовсе не мечтал о публикации, а подарил её другу, в память о годах, проведенных «в оцеплении», как говорилось тогда.  Думаю, все эти обстоятельства вполне извиняют и излишний пафос, и возвышенную банальность текста.

Сейчас я ненадолго забегу вперед, чтобы рассказать о некоторых обстоятельствах  их встречи почти через тридцать лет.

 

Михаил Михайлович Григорович жил и работал на Беломорско-Балтийском канале, в поселке Повенец, что в двух с половиной десятках километров от Медвежьегоска. В начале 1969 года он случайно прочитал в газете «Комсомольская  правда» статью о Минове и немедленно отправил в редакцию письмо с просьбой сообщить его адрес. Редакция сообщила.  Михаил Михайлович попросил сына, курсанта военного училища в Ленинграде, собравшегося на очередные каникулы к приятелю в Москву, найти Минова.

 При этом он вполне отдавал себе отчет, что обстоятельства последующей жизни могли кардинальным образом изменить и личность своего давнишнего товарища по лагерю, и восприятие того, что было когда-то с ним в молодости. Захочет ли он возвращаться памятью в то время? Не обрубил ли добровольно или силой внешних обстоятельств всё, что было связано с печорскими и воркутинскими годами? Поэтому наказ сыну в поездку был короток и конкретен: спросить Минова, говорит ли ему сегодня что-нибудь имя Михаила Михайловича Григоровича. Если последует ответ «нет», молча отдать письмо, которое я привел выше,  и  новеллу 1946 года, и удалиться, не вдаваясь ни в какие расспросы и объяснения.

Алексей Григорович исполнил всё, что поручил ему отец. Но реакция Минова на первый и единственный вопрос, к счастью, оказалась не такой, какую они с отцом с опаской ожидали.   Пожилой мужчина бросился на Алексея и, как мальчишка, заключил его в объятия, повторяя одно имя: «Миша! Миша! Миша!…»

   «Очень удивила меня квартира Минова, – много позже вспоминал Алексей Михайлович. – Все стены были увешены какими-то наградами, дипломами и фотографиями с дарственными надписями. С этих фотографий смотрели генеральный конструктор Королёв и еще многие и многие очень известные в мире люди, имена которых можно было встретить каждый день в любом номере газеты».

А потом было первое письмо Минова в Повенец, и другие письма. Потом была их встреча дома Григоровича на берегу Онежского озера и бокал чудесного вина, и, вероятно, слезы радости, о которых оба они так мечтали там, в тундре, в далеком продуваемом всеми арктическими ветрами городишке Абезь. 

«…Лелею надежду, что мы побеседуем еще не раз за бокалом чудесного вина. Но в наши бокалы смогут упасть только слезы радости!»

Так и вышло.

Не могу удержаться и приведу фрагменты из первого письма Л. Г. Минова М. М.  Григоровичу в Повенец. Леонид Григорьевич написал его спустя два дня после того, как узнал, что его товарищ по лагерю жив-здоров и с нетерпением ждёт с ним встречи. 

 

«Москва, 27.II.69

Дорогой Михаил Михайлович!

Позавчера нежданно-негаданно ко мне заявился твой замечательный парнишка Алёша. Должен сказать, что не успел он разинуть рот, как я уже увидел в нём твою, с поправкой на молодость, копию. И когда он подтвердил мою догадку, сообщение о твоем поручении разыскать меня, я ему сразу сказал об этом поразительном сходстве отца и сына. [… ] Откровенно говоря, его искреннее изумление по поводу моего внешнего облика (о чем он с присущей ему откровенностью сказал мне), конечно, пришлось мне по душе. Еще бы! Он думал увидеть сгорбленного седого семидесятилетнего старичка. Ну, а что увидел, узнаешь от него самого.

[…] Дорогой Миша! Разве можно в письме рассказать обо всем. Конечно, нужна личная встреча и не один, а несколько усидчивых вечером за стаканом чая, от которого ты и там, на Севере, никогда не отказывался. А теперь у тебя на столе (по рассказу Алеши) по утрам и, особенно, по вечерам мурлычет пузатый самовар.

Рядом со мной (через двор) живет наш ангел-хранитель Леонид Давидович Лукацкий. Я изредка с ним вижусь.  При первой же встрече расскажу, что у нас с тобой установилась живая связь через Алешу. Очень давно видел Женю Эглита, Льва Николаевича Крейнина, Манука Муратовича Манукяна. Все они живут в Москве. Женя по-прежнему с Анной Адольфовной. Вот это похвальное постоянство!

Теперь буду ждать от тебя подробного письма о красотах Карелии, озера Онежского, на берегу которого ты живешь, и обо всем, что касается твоей работы и житья-бытья. Буду ждать и телефонного звонка, что обещал мне за тебя Алеша.

Ане я много рассказывал о нашем КБ, о моих друзьях-товарищах по местам отдалённым. Так что теоретическое знакомство с тобой у неё есть.  Ей очень понравился твой каламбур: «Если бы аппетит приходил во время еды! А то он приходит задолго до еды и совсем не уходит после еды». Рассказывал ей и о твоем ответе на мой укор: «Неужели у тебя нет силы воли, чтобы не съедать свою пайку хлеба с утра, а разделить ее к завтраку, обеду и ужину?» Ты мне ответил: «Сила воли есть, но сила аппетита сильнее».

Ну, ладно, на первый раз хватит.  Аня шлет тебе и твоей супруге сердечный привет. Л. М.»

 

Письмо напечатано на пишущей машинке и умещается на нескольких половинках  листа обычного формата. Оно снабжено рукописной припиской: «Обнимаю тебя. Леонид». Леонид Григорьевич Минов заранее извинился перед своим товарищем, что вынужден писать теперь только так: «Никак не могу сладить с рукой, дрожит…». Те «черные» годы, о которых он вспомнил в письме, не прошли даром и для этого стального человека.

Михаил Михайлович Григорович вернулся в Карелию, на Беломорско-Балтийский канал. С двумя «ходками» в ГУЛАГ мечтать о жизни в родном Ленинграде не приходилось. Равно как и смешно было думать о продолжении учебы хотя бы где-нибудь. А на ББК он был своим. К тому времени война ушла из Карелии, и три послевоенных года 1944, 1945 и 1946 продолжала работать лишь северная часть судоходной трассы: Выгозеро – Белое море. На южной части (Повенчанская лестница) шли восстановительные работы. Управление пути ББК в то время располагалось на окраине Беломорска, на шлюзе № 19, что на самом берегу Белого моря. Именно туда направился М. М. Григорович и был принят, и вновь, как и прежде, занялся обустройством главного судового хода, гарантированными глубинами, навигационными знаками – всем, что входит в понятие «обеспечение безопасности судоходства».

В августе 1946 года Управление ББК вернулось в Медвежьегорск. Вернулся и М.М. Григорович, для которого, по существу, только и началась нормальная  человеческая  жизнь. Между тем, исполнилось ему уже 33 года. Еще через десять лет Михаил Михайлович получил в поселке Повенец отдельную квартиру, в которой и встретил своё 75-летие, и где нашла его, так долго плутавшая где-то, справка Генеральной Прокуратуры СССР об окончательной реабилитации.

            О работе Григоровича на канале можно написать ещё столько же, если не больше.  Однако это уже другая история. В Повенце, в Медвежьегорске, в Надвоицах и на шлюзах ещё много тех, с кем сводила Михаила Михайловича инженерная путейская и изобретательская работа, а также страстное увлечение охотой и рыбалкой. Он был инженером не потому, что  имел диплом и «учился на инженера», а по складу своего ума, по тем подходам, которые использовал для решения задач, которые предлагала ему жизнь.

Инженер-путеец, заместитель начальника Повенецкого района гидросооружений, редактор Атласа Единой Глубоководной Системы Европейской части РСФСР (т.4), командир-наставник землечерпального флота ББК… В домашнем архиве накопилась целая папка разного рода свидетельств на его изобретения и рационализаторские предложения. Поражает широта взглядов. Наряду с предложениями, по сугубо путейскому ведомству, есть и такие, которые касаются усовершенствования отдельных приборов; тут же проект обустройства… автомобильной дороги Повенец-Телекино…    Все, с чем Михаил Михайлович сталкивался в своей жизни, подвергалось точному инженерному анализу: нельзя ли это улучшить. Он даже в рыбалке и охоте попытался изобрести формулу успеха,  подвести точный расчет. Для этого много лет вел подробный фенологический и охотничий дневник: сколько, где, при каких погодно-климатических условиях и т.д.  Кроме того, в течение долгих лет М. М. Григорович руководил «университетом культуры» при местном поселковом клубе, оставшемся в доброй памяти повенчан вечерами музыки и литературы, популярными беседами-диспутами о различных отраслях научных знаний. 

Справедливости ради, при этом нужно отметить, что далеко не всем с Григоровичем работалось комфортно. Был он принципиален и прям, будь перед ним подчиненный или сильный мира сего.  Терпеть не мог панибратства и плутовства. И никогда не забывал о своем достоинстве. Он хорошо знал, что имеет на него право.

Гнетнев К. В. Беломорканал: времена и судьбы.


Далее читайте:

Гнетнев Константин Васильевич (авторская страница).

 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании всегда ставьте ссылку