Родственные проекты:
|
Воспоминания
ТОМ I
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Годы скитаний
(1895-1905)
4. ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
Зимой 1900 г. в Горном Институте, пристанище студенческих — а вместе и не
совсем студенческих — тайных митингов, было назначено специальное собрание,
посвященное памяти П. Л. Лаврова (скончался в феврале 1900 г.). Меня
пригласили в нем участвовать и сказать поминальное слово о Лаврове. Я,
разумеется, не мог отказаться.
Небольшое помещение было переполнено. Оратору оставили место в углу. Когда я
туда пробрался, то меня же просили и председательствовать. В своей
вступительной речи я рассказал, как Лавров, ученый профессор, стал в
эмиграции на умеренную точку зрения {194} эволюционного социализма, как он
встретил противника в Бакунине, проповеднике немедленного бунта и
революционного переворота, как затем оба противоположные мнения столкнулись
перед собранием русской молодежи в Цюрихе и как большинство молодежи
предпочло «бунтарство» Бакунина подготовительной научной выучке «лавристов».
Я показал затем, как идиллическое «хождение в народ» 1874 года превратилось,
под ударами правительства, в конспирацию, а конспирация поставила своей
задачей террор.
Я заключил отсюда, что всякая динамика революционного движения, не
приводящего к цели, кончается террором. Мои слушатели немедленно поставили
вопрос, в какой же стадии мы находимся теперь, — и из моего исторического
изложения сделали практический вывод. Я не помню содержания довольно
многочисленных речей на эту тему и моего заключительного слова; но на
аудиторию всё это произвело то впечатление, которое потом не раз подчеркивал
мне Борис Савинков, бывший тогда студентом и находившийся в числе
присутствующих.
«Я, собственно, ваш ученик», — говорил он мне полушутя, полусерьезно, — и
напоминал мне мой анализ, превратившийся в пророчество...
Довольно скоро после этой вечеринки ко мне на квартиру нагрянула полиция,
произвела обыск и унесла, между прочим, нашу с Пешехоновым «конституцию».
Взяли и меня самого и отвезли в дом предварительного заключения на
Шпалерной. Потом я привык к этой новой квартире, но в первый момент,
вечером, факт моего ареста и моя келья произвели на меня угнетающее
впечатление. Тяжелая дверь замкнулась за мной, мелькнуло в «глазке» двери
лицо надзирателя, щелкнул замок, и я почувствовал себя таким обреченным,
точно навсегда был отрезан от всего живого мира. На маленьком складном
железном столике, привинченном к стене, лежала книжка из тюремной
библиотеки, невозвращенная, очевидно, предыдущим арестантом. Я взял ее — и
при скудном свете лампочки прочел заглавие «Житие протопопа Аввакума». Вот —
под невинным заглавием не невинная книга! Развернул и наткнулся на изречение
настоящего страдальца за убеждения, которое как раз подходило к моему
положению. {195} «И то творят не нам мучение, а себе обличение»!
Несломленная воля протопопа подействовала на меня этой одной фразой
необычайно сильно — и как-то сразу успокоила.
Не таким «мучениям» он подвергался — и вот какой мудрый урок оставил в
поучение палачам и в ободрение жертвам. Я почувствовал, что и я тоже
исполняю свой скромный долг по отношению к родине. Утомленный впечатлениями
дня, я неплохо проспал ночь на тоненьком соломенном тюфячке тюремной
кровати. На другой день принесли мне мое белье и... много цветов, сладостей
и всякой снеди. Я попал тоже в своего рода «герои».
Но впереди ждал меня страшный момент допроса. Его пришлось дожидаться
довольно долго. В ожидании, слушая какие-то стуки в стену, я вспомнил о том,
что арестанты перестукиваются при помощи какого-то алфавита. Я стал считать
удары: они чередовались максимум по пяти... Я тогда выписал рядами буквы,
исключил ненужные, — начал понемногу понимать арестантский язык (такой-то
ряд, такая-то буква) и сам мог им пользоваться. Кругом сидели, среди чужих,
кое-какие знакомые моих знакомых. Мое одиночество прекратилось; тюрьма
населилась мне подобными; я стал узнавать, как ведутся допросы, каковы
уловки следователя и каковы способы избегнуть их со стороны обвиняемого.
Знать это было полезно. Конечно, для разговоров выбирались моменты, когда
надзирателей наверное не было в коридорах; иначе раздавался из коридора
грозный окрик, и стуки прекращались.
Я вообще не мог пожаловаться на одиночество. Друзья чуть не каждый день
приносили мне то цветы, то лакомства, то съестное. Нужные мне для работы
книги доставлялись аккуратно из Публичной библиотеки и постепенно заполнили
уже целый угол. Здесь я написал очередную часть третьего тома «Очерков»,
посвященную характеристике Петра Великого и его ближайших преемников; это
был, между прочим, ответ критикам моей диссертации. С женой мы виделись
регулярно, — правда, через решётку, и между нами ходил полицейский страж. Но
нам удавалось обмениваться фразами — по-болгарски. Этим путем я узнал об
убийстве {196} Боголепова студентом П. Карповичем 14 февраля 1901 г.
Признаться, я порядком струхнул. Мой прогноз начинал исполняться; что, если
моя беседа со студентами на поминании Лаврова известна полиции, и что она и
есть причина моего ареста? Там были слова. Здесь последовали факты...
Моим следователем оказался генерал Шмаков, человек, очевидно, опытный в
своем ремесле. Он сразу начал допрос с обычного увещания: мы всё знаем;
признавайтесь во всем; это облегчит ваше положение. Я только и мог отвечать:
я не знаю, в чем меня обвиняют. Я и действительно не знал этого; но скоро
увидел, что не знает и сам генерал. И он стал понемногу мне сам
рассказывать, что именно было ему известно. Оказалось: немногое. «Было
собрание?» — «Да, было». — «Вы пришли в таком-то часу и на вас была меховая
шапка?» — «Да, верно». — «А ушли тогда-то?» — «Тоже верно». — «После вас
говорили речи такие-то (я их вызывал по именам)?» — «Да, были речи». Я уже
видел, что шпион был из полуграмотных и, очевидно, не понимал того, что
говорилось. Я ободрился. Последовали новые увещания: признавайтесь. Вот
старые революционеры — то были орлы: они гордо заявляли: да, я это сделал. А
теперь пошли какие-то воробьи! Я предпочел оставаться в воробьях. —
«Подумайте, припомните!» И допрос прекращался до следующего раза. Потом —
много раз — за мной опять приезжали, привозили в закрытой карете на Тверскую
улицу, — и снова ген. Шмаков начинал свои увещевания. Между прочим, он вынул
из моего досье нашу «конституцию», повертел ее в руках. «Это, должно быть,
какой-то исторический документ»? «Да, это копия одного из старых
конституционных проектов». Генерал спрятал бумажку обратно в досье. А я-то
считал, что это будет моим главным преступлением... Генерал, пожалуй, был
правее меня в своей политической оценке. Тут не до конституций!
После ряда таких допросов, ничего не открывших, меня, наконец, вызвали на
Тверскую, заставили долго прождать, наконец, объявили, что я свободен, но
жить в Петербурге мне запрещается, и приговор будет объявлен впредь. Помню
необыкновенное ощущение {197} свободы — гораздо сильнее того, что я
чувствовал в Вене. Я свободно передвигал ноги и видел перед собой длинную
перспективу улицы, вместо 3х6 метров моей кельи. Мог идти, куда хочу,
направо и налево..., но куда идти, не знал. А тяжелая пачка книг, взятая из
моей камеры, мешала пешему хождению. Наконец, подъехал извозчик и я дал ему
адрес своей квартиры, которую предстояло немедленно ликвидировать... Я
просидел в тюрьме около шести месяцев и вышел из нее среди лета 1901 года.
Вернуться к
оглавлению
Милюков П.Н. Воспоминания (1859-1917). Под редакцией М. М. Карповича и Б. И.
Элькина. 1-2 тома. Нью-Йорк 1955.
Далее читайте:
Милюков Павел
Николаевич (1859-1943), депутат III и IV Дум от Петербурга,
председатель кадетской фракции.
|