Родственные проекты:
|
Воспоминания
ТОМ II
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Государственная деятельность
(1907-1917)
2. КАДЕТЫ В ТРЕТЬЕЙ ДУМЕ
Что для кадетской фракции есть место и в «господской» и «лакейской» Думе
третьего июня, в этом, {15} конечно, не могло быть для меня никакого
сомнения. Я был в этом отношении наименее непримиримым из наших «лидеров».
Советовал же я идти на выборы даже в Булыгинскую Думу — и боролся против
бойкота Первой Думы. Я всегда верил, что самая идея народного
представительства, хотя бы искаженного, носит в себе зародыши дальнейшего
внутреннего развития. И мне было яснее многих, что общественный подъем 1905
года носил временный характер. Что, собственно, изменилось с тех пор?
Движение пошло на убыль, и вместе с ним линия борьбы отодвинулась далеко
назад. Но ведь наши прежние успехи были только кажущимися и лишь на короткий
срок замаскировывали действительное положение дела. Спала волна, — и
Государственная Дума оказалась той же калекой, какой делали ее с самого
начала основные законы, урезавшие со всех сторон права народного
представительства, и существование Государственного Совета, который мы сами
называли «пробкой» и «кладбищем» думского законодательства.
Теперь борьба вернулась к этой самой неприкосновенной китайской стене, и по
необходимости приобретала иные, более скрытые формы. Мы принесли с собой и в
Третью Думу ковчег нашего нового завета, — программу адреса Первой Думы. Но
обращаться с ним приходилось более осторожно. Только в Четвертой Думе мы
вынули оттуда, и то лишь в демонстративном порядке, наши законопроекты
гражданских свобод, и только тогда, при изменившихся условиях, можно было
вновь заговорить об ответственности исполнительной власти перед
законодательной и об изменении избирательного закона. В ожидании, нам
приходилось вести в Третьей Думе черную, будничную работу, наблюдая лишь,
чтобы, по крайней мере, не приходили в забвение уже приобретенные Думой
права и чтобы не был забыт вложенный в них политический смысл.
И, в этом отношении, даже и описанный только что состав «господской» Думы
открывал некоторые перспективы. Самая неустойчивость к пестрота
правительственного большинства обещала внутренние передвижки; перемирие и
там было только временное, и ни одна из искусственно склеенных сторон {16}
не могла считать свою конечную цель достигнутой. Но низкий уровень, на
котором состоялось это временное перемирие с властью, обещал больше
прочности и длительности, чем та высота, на которую мы хотели взвинтить
политические достижения Первой Думы. Вместе с Третьей Думой мы, во всяком
случае, выигрывали время для того закрепления самого факта существования
народного представительства, на котором я всегда настаивал: мы могли обещать
себе не месяцы, а годы новой отсрочки. В ожидании внутридумская деятельность
становилась, тем «будничным» явлением, о котором я писал, как о первом
условии признания представительного органа неотъемлемой чертой русской
действительности.
Однако, резко изменившиеся условия должны были сопровождаться — уже в третий
раз — коренным изменением как состава, так и тактики думской фракции партии
Народной свободы. Казалось давно прошедшим то время, когда мы потеряли 120 «выборжцев»,
лишенных избирательных прав. Жест, который в других условиях был бы
историческим, уже на нашем съезде в Териоках звучал диссонансом. На
процессе, который кончился тюремным сиденьем, наши старшие друзья не
защищались, а обвиняли; но правительство намеренно избегало принципиальной
постановки вопроса; и обвинение, и приговор были сравнительно легкие.
События быстро стерли память о принесенной жертве, и во Вторую Думу прошли
уже кадеты другого типа: специалисты-профессора, составившие образцовые
проекты конституционного законодательства, которым не суждено было
осуществиться. Отошла и эта группа. В Третьей Думе сидели кадеты,
распределившие между собою деловую работу в думских комиссиях.
Мы всегда считали комиссионную работу главной задачей государственной
деятельности; но впервые мы получили для нее необходимый досуг и
практический материал. Впервые выдвинулся на первое место А. И. Шингарев,
бывший уездный врач и земец, и быстро овладел вопросами государственного
бюджета, сделавшись постоянным оппонентом министра финансов В. Н. Коковцова.
В. А. Степанов специализировался на рабочем законодательстве {17} и внес
свой вклад в комиссионную обработку законопроектов по коренным вопросам
этого законодательства, хотя и застрявшим в Третьей Думе. Н. В. Некрасов,
другой молодой депутат с крупным, хотя и неожиданным для фракции будущим,
сосредоточился на железнодорожных вопросах. Н. Н. Кутлер, перешедший во
фракцию с министерской скамьи, консультировал фракцию по вопросам
финансовым. Важнейший из социальных вопросов, усвоенный Столыпиным в
дворянской окраске и уже проведенный первоначально во время междудумья в
порядке внедумского законодательства по статье 87, встретил серьезное
сопротивление со стороны того же А. И. Шингарева и пишущего эти строки.
На мою долю выпали, в качестве председателя фракции, выступления не только
по важнейшим вопросам конституционно-политического характера, но и вообще по
всем вопросам, для которых не находилось подготовленных работников. Помню,
мне даже пришлось произнести первую речь по бюджету, так как Кутлер от нее
отказался, — быть может, в виду своих свежих еще министерских связей, — а
Шингарев еще не успел ориентироваться в этой области. Я участвовал в
комиссионных работах и выступал на общих собраниях по церковным,
старообрядческим и сектантским вопросам, по проектам народного образования и
авторского права, по вопросам внутренней политики и по национальным
вопросам; но главной моей специальностью сделались вопросы иностранной
политики, в которых у меня не было конкурента при тогдашнем общем неведении
в этой области. Правда, у меня были сильные помощники, в особенности в лице
Ф. И. Родичева и В. А. Маклакова. Ф. И. Родичев обладал совершенно
исключительным даром красноречия; но его горячий темперамент часто выводил
его за пределы, требовавшиеся фракционной дисциплиной и политическими
условиями момента. В национальных вопросах он был убежденным полонофилом,
что не всегда оправдывалось политикой самих поляков в русских
государственных учреждениях. Он также не вполне разделял взгляды фракции по
аграрному вопросу. В. А. Маклаков был {18} несравненным и незаменимым
оратором по тонкости и гибкости юридической аргументации; но он выбирал сам
выступления, наиболее для себя казовые, и, с своей стороны, фракция не
всегда могла поручать ему выступления по важнейшим политическим вопросам, в
которых, как мы, знали, он не всегда разделял мнения к. д.
Что касается нашей тактики в Третьей Думе, она уже ясна из сказанного. Мы
решили всеми силами и знаниями вложиться в текущую государственную
деятельность народного представительства. Нам предстояло еще многому
научиться, что можно узнать, понять и оценить, только стоя у вертящегося
колеса сложной и громоздкой государственной машины. Нельзя было пренебрегать
при этом и контактом с бюрократией министерских служащих, у которых имелись
свои технические знания, опытность и рутина. Лучшие из них сами страдали от
этой рутины, знакомились с нами в комиссиях. Когда они поняли наши добрые
намерения, они сами пришли к нам на помощь в борьбе с этой рутиной, —
конечно, помимо своего непосредственного начальства. Так, очень широко
воспользовался этой помощью Шингарев при своем изучении дефектов русского
бюджета и контроля. То же было в области народного просвещения, церковной, а
потом и военно-морской и иностранной политики.
Но в первые сессии Думы до этого своеобразного срастания было еще далеко. Мы
сделались, в первую голову, предметом яростной политической атаки со стороны
правительственного большинства — и в особенности со стороны правых.
Дискредитирование оппозиции — и именно наиболее ответственной ее части —
должно было служить задачей и оправданием их собственной победы.
Напомню заявление Пуришкевича, что кадеты — элемент самый опасный и
нежелательный, — именно потому, что они — самые вероятные участники
государственной власти, осторожные, умные и политически образованные.
Естественно, что на дискредитировании фракции Народной свободы
сосредоточилась ближайшая тактическая задача, — как мнимых {19}
«конституционалистов», так и скрытых сторонников самодержавной реставрации.
И естественно также, что я, как признанный руководитель инкриминированного
направления, сделался главной мишенью атаки. Нас считали лишенными
национальных и патриотических чувств — привилегии этой Думы.
Нас трактовали, как элементы «антигосударственные» и «революционные»,
приписывая нам все грехи левых против народного представительства.
Инициативе Гучкова надо приписать оскорбительный жест Думы по нашему адресу:
нас не пустили в состав организованной им Комиссии государственной обороны —
на том основании, что мы можем выдать неприятелю государственные секреты.
Правые устраивали даже настоящую обструкцию нашим — ив особенности моим —
выступлениям на трибуне Государственной Думы. Когда наступала моя очередь
говорить, П. Н. Крупенский пускал по скамьям правых и националистов записку:
«разговаривайте», — и начинался шум, среди которого оратора невозможно было
расслышать. Не говорю уже об оскорбительных выражениях, сыпавшихся с этих
скамей по нашему адресу. Пуришкевич начал одну из своих речей цитатой из
Крылова:
Павлушка - медный лоб, приличное названье,
Имел ко лжи большое дарованье.
В другой раз, заметив во время своей речи на моем лице ироническое
выражение, он схватил стакан с водой, всегда стоявший перед оратором на
трибуне, и бросил в меня (я сидел на нижних скамьях амфитеатра Думы). Стакан
упал к моим ногам и разбился. Председателю пришлось исключить Пуришкевича из
заседания. Но высшей точкой этих скандалов, больших и маленьких, был прием,
устроенный мне целым большинством Думы после моего возвращения из Америки, в
весеннюю сессию 1908 г.
Очевидно, самый факт моей поездки рассматривался, как какая-то измена
родине, и демонстрация была подготовлена заранее к моему первому по приезде
выступлению на трибуне. Когда я приготовился говорить, члены большинства
снялись с своих мест и вышли из залы заседания. Должен признать, что мое
{20} первое впечатление было жуткое. Как ни как, это же была Государственная
Дума, законное народное представительство.
Я смотрел на Гучкова и ждал, как поступит мой бывший университетский
товарищ, сидевший в центре. Когда эта часть залы опустела, поднялся и он — и
своей тяжелой походкой (последствие раны в ноге, полученной в бурской войне)
направился к выходу. Я всё же не потерял спокойствия и ждал, молча, не
покидая трибуны. Председатель объявил, по наказу, перерыв заседания. Когда
оно возобновилось, я снова вошел на трибуну, сохраняя свою очередь.
Правительственное большинство снова вышло из залы. Тогда председатель закрыл
заседание. Я на следующий день напечатал в «Речи» свою «непроизнесенную
речь». В ней я высказал свое мнение о поведении собрания. При открытии
ближайшего заседания я снова выступил на трибуну. Дальнейшее сопротивление
теряло смысл, члены большинства остались сидеть на местах, и я произнес речь
делового содержания, не упомянув ни словом о демонстрации, на ту же тему,
которой было посвящено мое выступление.
Чтобы не возвращаться к этого рода эпизодам, упомяну еще о столкновении с
тем же Гучковым, происшедшем значительно позднее. Я как-то употребил в своей
речи довольно сильное выражение по его адресу, хотя и вполне
«парламентарное», и о нем тогда же совершенно забыл. Но Гучков к нему
придрался — и послал ко мне секундантов, Родзянко и Звегинцева, членов Думы
и бывших военных. Он прекрасно знал мое отрицательное отношение к дуэлям —
общее для всей тогдашней интеллигенции — и, вероятно, рассчитывал, что я
откажусь от дуэли и тем унижу себя в мнении его единомышленников. Сам он со
времени своей берлинской дуэли (см. выше) имел установившуюся репутацию
бреттера.
Я почувствовал, однако, что при сложившемся политическом положении я
отказаться от вызова не могу. Гучков был лидером большинства, меня называли
лидером оппозиции; отказ был бы политическим актом. Я принял вызов и
пригласил в секунданты тоже бывших военных: молодого А. М. Колюбакина, {21}
человека горячего темперамента и чуткого к вопросам чести, также и военной,
и, сколько помнится, Свечина, бывшего члена Первой Думы, Этим я показал, что
отношусь к вопросу серьезно. Подчиниться требованиям Гучкова я отказался.
Мои секунданты очутились в большом затруднении. Они, во что бы то стало,
хотели меня вызволить из создавшегося нелепого положения, но должны были
считаться с правилами дуэльного кодекса и с моим отказом от примирения.
Помню поздний вечер, когда происходило последнее совещание сторон и
вырабатывалась наиболее приемлемая для меня согласительная формула. Я в нее
не верил, считал дуэль неизбежной и вспоминал арию Ленского. Но... мои
секунданты приехали ко мне поздно ночью, торжествующие и настойчивые. Они
добились компромиссного текста, от которого, по их мнению, я не имел ни
политического, ни морального права отказаться. Отказ был бы непонятным ни
для кого упорством и упрямством. Я, к сожалению, не помню ни этой формулы,
ни даже самого повода к Гучковской обиде, очевидно, раздутой намеренно. Но я
видел, что упираться дальше было бы смешно, согласился, с моими секундантами
и подписал выработанный ими, совместно с противной стороной, текст. Гучкову
не удалось ни унизить меня, ни поставить меня к барьеру, и политическая
цель, которую он, очевидно, преследовал, достигнута не была.
Попутно, я расскажу и другой «дуэльный» случай — не со мной, а с Родичевым,
в котором я принял неожиданное для себя и неприятное участие. Это и до сих
пор мой cas de conscience (Вопрос веры или убеждений, в котором человек
колеблется.), в котором я разобраться не могу. Родичев произносил очень
сильную речь против продолжения применявшихся и после 1907 г. смертных
приговоров и закончил ее выражением: «Столыпинский галстух», — причем руками
сделал жест завязывания петли на шее. Впечатление было настолько сильно, что
Дума как будто на момент замерла; потом раздались неистовые аплодисменты по
адресу сидевшего на своем месте Столыпина, и все правительственное
большинство встало. Встал и я, почувствовав моральную {22} невозможность
сидеть. Фракция осталась сидеть и смотрела на меня с недоумением. Заседание
прервалось. Родичев совершенно растерялся. Столыпин вышел из залы заседания
в министерский павильон.
Я в первый момент осмыслил для себя свой жест, как выражение протеста против
личного оскорбления в парламентской речи. Но тотчас явилось и другое
объяснение. Из павильона пришло сообщение, что Столыпин глубоко потрясен,
что он не хочет остаться у своих детей с кличкой «вешателя» — и посылает
Родичеву секундантов.
Я был уверен, что для Родичева принятие дуэли психологически и всячески
невозможно. И я заявил фракции, что мой жест устраняет из инцидента личный
элемент и что Родичеву остается просто извиниться за неудачное выражение.
Все еще взволнованный и растерянный, Родичев, вопреки высказанным тут же
противоположным мнениям, пошел извиняться. Столыпин использовал этот эпизод
грубо и оскорбительно. Не подав руки, он бросил Родичеву надменную фразу: «Я
вас прощаю».
Я чувствовал себя отвратительно. Во фракции и в нашем партийном клубе шли
горячие споры. Вечером того же дня наши клубные дамы помирили нас тем, что
поднесли два букета цветов: Родичеву, но также и мне. А я испытывал двойное
ощущение, что поступил правильно и иначе поступить не мог, но в итоге только
создал для Родичева унизительное положение. Но альтернатива — принятие
дуэли, как и категорический отказ, — мне и теперь представляется для
Родичева одинаково невозможным исходом.
Вернуться к
оглавлению
Милюков П.Н. Воспоминания (1859-1917). Под редакцией М. М. Карповича и Б. И.
Элькина. 1-2 тома. Нью-Йорк 1955.
Далее читайте:
Милюков Павел
Николаевич (1859-1943), депутат III и IV Дум от Петербурга,
председатель кадетской фракции.
|