А.Л. Никитин

       Библиотека портала ХРОНОС: всемирная история в интернете

       РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ

> ПОРТАЛ RUMMUSEUM.RU > БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА > КНИЖНЫЙ КАТАЛОГ Н >


А.Л. Никитин

1998 г.

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА


БИБЛИОТЕКА
А: Айзатуллин, Аксаков, Алданов...
Б: Бажанов, Базарный, Базили...
В: Васильев, Введенский, Вернадский...
Г: Гавриил, Галактионова, Ганин, Гапон...
Д: Давыдов, Дан, Данилевский, Дебольский...
Е, Ё: Елизарова, Ермолов, Ермушин...
Ж: Жид, Жуков, Журавель...
З: Зазубрин, Зензинов, Земсков...
И: Иванов, Иванов-Разумник, Иванюк, Ильин...
К: Карамзин, Кара-Мурза, Караулов...
Л: Лев Диакон, Левицкий, Ленин...
М: Мавродин, Майорова, Макаров...
Н: Нагорный Карабах..., Назимова, Несмелов, Нестор...
О: Оболенский, Овсянников, Ортега-и-Гассет, Оруэлл...
П: Павлов, Панова, Пахомкина...
Р: Радек, Рассел, Рассоха...
С: Савельев, Савинков, Сахаров, Север...
Т: Тарасов, Тарнава, Тартаковский, Татищев...
У: Уваров, Усманов, Успенский, Устрялов, Уткин...
Ф: Федоров, Фейхтвангер, Финкер, Флоренский...
Х: Хилльгрубер, Хлобустов, Хрущев...
Ц: Царегородцев, Церетели, Цеткин, Цундел...
Ч: Чемберлен, Чернов, Чижов...
Ш, Щ: Шамбаров, Шаповлов, Швед...
Э: Энгельс...
Ю: Юнгер, Юсупов...
Я: Яковлев, Якуб, Яременко...

Родственные проекты:
ХРОНОС
ФОРУМ
ИЗМЫ
ДО 1917 ГОДА
РУССКОЕ ПОЛЕ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ПОНЯТИЯ И КАТЕГОРИИ
Реклама:

А.Л. Никитин

Слово о полку Игореве

Тексты. События. Люди

КНЯЗЬ  БОЯН

В истории русской поэзии, у самых ее истоков, возвышается фигура, которая не может не волновать воображение исследователя. До известной степени она схожа с фигурой поручика Киже, героя одноименного произведения Ю.Тынянова. В самом деле, мы знаем “послужной список” этого человека — примерное время жизни, сюжеты творчества, цитаты из его произведений, — но за всем до сих пор не было обнаружено никаких следов этого человека в собственно русской истории, как она открывается нам в древнейших списках летописных сводов.

Речь идет о Бояне, — поэте, к авторитету которого с первых же строк обращается автор “Слова о полку Игореве”. Почтение и восторг перед его творчеством пронизывает всю древнерусскую поэму. Поэт конца XII века несколько раз вспоминает имя своего предшественника, живописует его вдохновенную манеру исполнения, цитирует его слова, напоминает о сюжетах его “песен”. Именно благодаря ему нам известно, что Боян воспевал “старого Ярослава”, в котором исследователи видят киевского князя Ярослава Владимировича (так наз. “Мудрого”), единоборство его брата Мстислава с касожским князем Редедей и “красного Романа Святославича”, внука Ярослава, который погиб в 1079 году от рук изменивших ему половцев...1 

В свое время мне удалось показать, что поэт XII века не просто вспоминал Бояна, но и широко использовал его тексты, как то было в обычае у поэтов средневековья. В более или менее переработанном виде он сохранил в ткани своего произведения остатки строф древнейшего русского поэта, время жизни которого большинство исследователей согласно определяет второй половиной XI века.2 

Боян заслуживает самого пристального внимания историков и исследователей древнерусской литературы уже потому, что до сих пор является единственным известным нам по имени поэтом, писавшем в XI веке на русском языке на светские темы, одно перечисление которых заставляет предполагать, что они были воплощены не в “дружинных песнях” (термин, более чем неопределенный), а в поэмах, сопоставимых с “Песней о моем Сиде”, “Песней о Роланде” или поэмами о Гильоме Оранжском3. Очень может быть, что перу Бояна принадлежали и какие-то духовные стихи, но до нас они не дошли или не связаны традицией с его именем.

Следует признать, что историки русской словесности не слишком интересовались личностью Бояна. Образ вдохновенного волшебника-гусляра с “вещими” перстами, очерченный автором “Слова...” в первых строках поэмы, надолго “отштамповался” в сознании иллюстраторов и историков литературы. Долгое время считалось доказанным, что Боян был дружинником и княжеским певцом, человеком преклонных лет, воспевавшим на пирах славу киевским и черниговским князьям. Все внимание исследователей, особенно в XX веке, было поглощено поэтом XII века, чья анонимность и искусственно подогреваемый восторг перед которым до сих пор заставляют выдвигать в отношении его личности самые невероятные предположения.4 

Однако с течением времени все большее число историков и филологов стали склоняться к мысли, что “песни Бояна” были им все же написаны, то есть принадлежат не устному творчеству, а литературе. В первую очередь это находило подтверждение в “Повести временных лет”, сохранившей один из сюжетов поэм Бояна — рассказ о единоборстве Мстислава с Редедею, и, может быть, описание битвы при Листвене5. Если учитывать тот факт, что ПВЛ создавалась в самом начале XII века, безусловно уже после смерти Бояна, то перед нами оказывается ярчайшее свидетельство воздействия поэтического произведения на летопись, а не наоборот, как то неоднократно пытались утверждать “скептики” в отношении “Слова о полку Игореве”6.

Соответственно, только из сборника произведений Бояна автор “Слова...”, живший веком позже, мог заимствовать необходимые ему отрывки произведений второй половины XI века, точно так же как другой его современник, опираясь уже на текст самого “Слова...”, дополнял и “уточнял” отдельными деталями прозаическую повесть о “походе” Игоря Святославича, дошедшую до нас в составе летописи по Ипатьевскому списку7.

Трансформируясь под пером средневековых поэтов и переписчиков, эти отрывки и реминисценции творчества Бояна о сыновьях Святослава Ярославича переходили из одного произведения в другое — из “Слова о полку Игореве” в “Задонщину”, оттуда — в “Сказание о Мамаевом побоище”, а вместе с ними туда попадали и более ранние заимствования самого Бояна из каких-то произведений его предшественников, о которых мы вряд ли сможем что-либо узнать. Все это, в конечном счете, привело к удивительной путанице представлений о событиях той эпохи и к противоречиям, которые заводят историков наших дней в дебри невероятных утверждений.

Но что нам сейчас известно о Бояне?

Всякая биография строится на хронологии. Хроника жизни поэта определяется, в известной мере, хронологией сюжетов его творчества, в первую очередь правилом terminus post quem. Прямые цитаты стихов Бояна в “Слове о полку Игореве”, отмеченные ссылкой на его авторство, позволяют полагать, что он был современником Всеслава Брячиславича полоцкого (ум. в 1101 г.) и Олега Святославича (ум. в 1115 г.) — князей, жизнь и деятельность которых приходится на вторую половину XI и начало XII века.

Менее четкие хронологические ориентиры дают нам указания “Слова...” на князей, которым “пел” Боян, поскольку из упоминания “старого Владимира” (т.е. Владимира I Святославича) и его сына Мстислава можно заключить, что Боян был суть ли не ровесником всего XI века, а поэму о “красном Романе”, погибшем от рук вероломных половцев, подкупленных Всеволодом Ярославичем в 1079 году, складывал, будучи уже глубоким старцем. Вместе с тем наличие в тексте “Слова...” одной из “припевок” Бояна о взаимоотношениях тела и головы дало основание Б.А.Рыбакову адресовать ее жене Олега Святославича и предположить, что Боян умер уже после 1083 г., когда на Русь из византийского плена вернулся этот князь.8 

Основываясь на других фактах, к сходному заключению пришел в одной из своих работ и я, полагая, что поэма о сыновьях Святослава Ярославича была закончена Бояном между 1084 и 1085 годом9. Однако из этого отнюдь не следует, что Боян был “певцом черниговских князей” или современником тех князей, о которых он упоминал в своем творчестве по свидетельству автора “Слова...”.

Продолжительность жизни мужчины в эпоху средневековья была много меньше, чем теперь, при этом еще короче оказывался продуктивный период его творчества, так что, будучи современником Всеслава полоцкого, Святослава Ярославича и его сыновей, Олега и Романа, Боян вряд ли мог быть современником не только “старого Владимира”, но даже “старого Ярослава”. Основная ошибка Рыбакова произошла здесь из неправильно понятого им термина “певец”, который вплоть до конца XVIII века в русском языке заменял слово “поэт”, точно так же как выражение “петь” (кому-либо) соответствовало нашему понятию “писать” (о ком-либо). В противном случае пришлось бы допустить, что Боян услаждал слух не только Владимира, Ярослава и Всеслава, но и Траяна, римского императора, жившего за много веков до него.

Здесь мы касаемся весьма существенного момента как для выяснения биографии и объема творчества Бояна, так и структуры (истории текста) “Слова о полку Игореве”. Известно, что “Слово...” не однородно. Как хорошо показал тот же Б.А.Рыбаков, отраженные в нем исторические факты и связанные с ними поэтические образы относятся к трем пластам времени, никак не обусловленным развитием его главного сюжета.10 

Верхний, собственно и определяющий “Слово...” пласт образуют события 1185 года, связанные с перипетиями поездки в степь новгород-северского князя Игоря Святославича. Ее целью была женитьба старшего сына князя на дочери хана Кончака, с которым, судя по всему, Игорь находился в близком родстве или свойстве. Нижний, наиболее древний пласт исторических реминисценций X века и более ранних “веков Трояновых” введен в поэтическую ткань среднего, “промежуточного” пласта, содержащего комплекс исторических событий 70-80-х годов XI века. Именно этот пласт, не будучи предопределен событиями 1185 года, и создает собственно поэтическую структуру “Слова о полку Игореве”, связывая глубокую древность и “современность” XII века, создавая удивительную глубину и многоплановость исторической перспективы, которую напрасно пытаются объяснять “энциклопедичностью знаний автора “Слова...””.

На самом деле, эти два нижних пласта представлены заимствованиями из произведений Бояна, в которых содержатся переработанные сюжеты произведений его предшественников.

Анализ поэтического текста с таких позиций в свое время дал возможность окончательно снять подозрение в позднем происхождении “Слова...”, на чем настаивали “скептики”, и разрешить казалось бы неразрешимые внутренние противоречия, порождавшие сомнения в аутентичности поэмы XII века. Действительно, никакими уловками нельзя иначе объяснить появление “моря” среди “безводной степи”, восторженный панегирик Святославу Всеволодовичу, соседствующий с “вещим сном” о его собственной смерти, неведомых “готских дев” и многое другое, с чем приходилось считаться исследователям, упрямо повторявшим, что “Слово...” написано одним автором и в одно время.11 

Однако стоило только “развести” его слои, относившиеся изначально к разным векам и разным событиям, происходившим на разных территориях, как все оказалось понятным и не противоречащим друг другу.

Больше того. Такое “расслоение” поэтического текста объяснило, с одной стороны, причины постоянного обращения автора XII века к Бояну, поэту XI века, а с другой — дало в руки историка и литературоведа новый исторический (и поэтический) текст, повествующий о событиях 70-80-х годов XI века, о которых мы почти ничего не знали. Но даже то малое, что сохранилось об этом времени в “Повести временных лет”, подтверждает правильность сделанных наблюдений и выводов.12 

Из этого следует, что Боян был современником (а возможно — участником) борьбы Святославичей за отцовское наследство, по всей видимости сочувствовал им, переживал их поражение и радовался возвращению Олега из Византии в 1083 году. Как я предположил, вскоре после этого им была написана поэма, повествующая о злоключениях Олега Святославича, но никаких достоверных сведений о дальнейшей жизни Бояна у нас нет. И хотя некоторые исследователи допускали, что именно ему принадлежат строки об утонувшем весной 1093 года в Стугне “юноше князе Ростиславе”, брате Владимира Мономаха, такое предположение представляется мало вероятным, поскольку этот фрагмент “Слова...” выполнен в иной поэтической манере, чем фрагменты поэм Бояна, и его происхождение требует специальных разысканий.

Сейчас с достаточной уверенностью можно говорить о принадлежащих Бояну строках в “зачинах” “Слова...”, описании сборов в поход, выступлении войска, зловещих предзнаменованиях, картинах затмения, в сценах битвы, исторических реминисценциях, “сне Святослава”, “ответе бояр”, начальных строках “бегства” Игоря, и, весьма возможно, в “плаче” Ярославны.

Фрагменты произведений Бояна, как выделяемые в “Слове...”, так и отраженные “Повестью временных лет”, воссоздают образ человека отнюдь не старого, в расцвете творческих сил, с огромным для своего времени поэтическим талантом и редкостно образованного. Наиболее примечательная его черта — поразительное чувство исторической динамики, пронизывающей все его творчество. Его поэмы — продукт не только мощного природного ума, цепкого и любознательного, но еще и многогранной эрудиции, блестящего владения диалектикой, умения обобщать и анализировать явления самых разных областей бытия и категорий духовного мироощущения. Он одинаково живописец и философ, историк и духовидец, а вместе с тем — изощренный стилист, получивший, судя по всему, совершенное по тому времени образование, которое позволяло ему, не впадая в ересь, свободно оперировать образами иных поэтико-мифологических систем.

Вряд ли я ошибусь, предположив, что преклонение автора “Слова...” перед авторитетом поэта XI века обусловлено тем, что последний был если не основоположником, то ярчайшим представителем школы “исторической непрерывности” в русской поэзии, когда новое произведение создавалось на основе и с использованием уже существующих текстов предшественников (так называемая “центонная” поэзия, особенно ценившаяся в ту эпоху в Византии), соответствующим образом переработанных.

Такое вечное обновление поэзии при сохранении и параллельном существовании исходных произведений рождало у читателя впечатление нарастающей поэтической полифонии тем и образов, сюжетов и их переосмыслений, создававших единую многоплановую картину исторического процесса, картину бытия, взаимопроникновения времен и космичности сознания человека. В целом это должно было восприниматься читателями и слушателями как движение набирающего силу потока событий и образов, который доносил новым поколениям дыхание и голоса минувших веков.

Следы такой поэтической традиции, перенесенной на Русь из Византии в XI веке, мы находим в творчестве Бояна, обнаруживаем в “Слове...”, и они снова всплывают в конце XV века в “Задонщине” — в эпоху “второго византийского влияния” на искусство и культуру теперь уже московской Руси. В этом плане “Задонщина” оказывается своего рода “ключом” к загадке “Слова...”, поскольку она показывает нам в исторической ретроспекции принципы построения древнерусской литературной эпики, когда во вновь создаваемом произведении используется не только поэтический словарь предшественников автора, но прямо усваиваются и перерабатываются отдельные части их текста.

Для описания событий 1380 года автор “Задонщины” использовал текст “Слова...”, испытавшего к тому времени уже радикальные перемены под пером редакторов и переписчиков, точно так же, как его предшественник использовал тексты поэм Бояна для описания событий 80-х годов XII века. Только от Бояна и через Бояна в “Слово...” мог войти во многом и сейчас остающийся не до конца понятым “дунайский пласт” исторических реминисценций и славянской мифологии, уходящей своими истоками к событиям еще Римской империи.

Внимательное рассмотрение текста “Слова...” в этом плане открывает картину, весьма отличную от мифологии “Повести временных лет”. Вместо “богов Владимира” нас встречают здесь куда более древние образы — Карна и Жля, “внуки” Стрибога и Даждьбога, Дева-Обида... Более конкретен собственно дунайский пласт, однако у его картин нет четких контуров, а у событий — хронологических рамок (“века”, “земля”, “тропа” Трояна), однако его географическая привязанность к Нижнему Подунавью не вызывает сомнений. Туда, на Дунай, летит чайкой Ярославна, там, “на бреге синего моря” поют “готские девы”, и там же, на предградье Плиски (если верна расшифровка кеннинга) вскричали “бусовы враны”, в которых я по-прежнему склонен видеть воинов Святослава Игоревича — то ли штурмующих старую болгарскую столицу, то ли отражающих на ее валах и стенах натиск войска Иоанна Цимисхия в 972 году.13 

Настойчивое возвращение к “дунайской теме” в отрывках из поэм Бояна, пристальный интерес к раннеславянской истории, проходившей на берегах этой реки, вряд ли случаен. В то же время трудно согласиться, что эти сюжеты явились результатом знакомства русских певцов и сказителей с поэтическим наследием балканских народов во время походов того же Святослава.

Мне представляется, что здесь перед нами следы определенной литературной традиции, идущей с берегов Дуная, из области Первого Болгарского царства, почему она и не находит никаких аналогов ни в византийской литературе, ни в литературах западнославянских народов.

Действительно, ни Даждь(Дажь)бог, ни Стрибог, ни Дева-Обида до сих пор не обнаружены в европейской, византийской или тюркоязычной поэзии. Точно так же нет никаких оснований искать там истоки “Великого Хорса” или “Всеслава”, который, как было предположено нами с Г.Ю.Филипповским14, будучи мифическим общеславянским героем или прародителем (“Все-слав”), опережавшем бег солнца и спускавшемся в подземный мир, под пером Бояна слился с образом современного ему полоцкого князя Всеслава Брячиславича, благодаря чему последний и оказался окутан покровом тайны и волшебства. Правда, последнее могло произойти и под пером автора “Слова...”, для которого и тот, и другой Всеслав, за отдаленностью событий XI века, оказывались равно легендарными фигурами...

Вот почему особой заслугой Бояна я считаю тот факт, что, будучи русским поэтом, события русской истории второй половины XI века он сумел вплести в поэтическую ткань истории если и не всемирной, то, во всяком случае, “всеславянской”, как он ее чувствовал и понимал. А это, в свою очередь, показывает, что Боян был далеко не первым светским (“мирским”) поэтом в древнеславянской (и древнерусской!) литературе, корни которой уходят во вторую половину IX века — к расцвету славянской письменности на территории Первого Болгарского царства, чье культурное влияние явственно прослеживается в последующие столетия на берегах Днепра.

Речь идет не об истоках славянской письменности, миссии Кирилла и Мефодия, крещении собственно Болгарской земли и последующей проповеднической деятельности учеников славянских первосвятителей, а о фактах широкого распространения этой письменности на территории Восточной Европы, как на ее приильменском севере, так и на приднепровском юге. О последнем свидетельствуют находки костяных, железных и бронзовых “писал” в древнейших слоях русских городищ X века, отдельные русские надписи того же времени15, повсеместное использование письменности уже в начале этого столетия в дипломатической практике русов (договоры Олега с греками в ПВЛ) и широкий приток в последующее время переводной литературы на Русь именно с берегов Дуная.

Последнее вовсе не означает, что эти предшественники были “язычниками”, т.е. не-христианами. Использование Бояном образов славянской мифологии спокойно уживалось с его широкой образованностью и христианским мировоззрением, как это было с многими другими средневековыми алхимиками, астрологами, искателями “философского камня” создателями “гомункулуса”. Более того, вопреки уверениям ряда исследователей древнерусской поэмы о “языческом мировоззрении” его автора и Бояна, именно в цитате последнего по поводу князя Всеслава мы обнаруживаем прямое свидетельство его христианского убеждения, что никому не суждено избегнуть “суда Божьего”. И речь здесь идет не о “смерти”, как склонны толковать некоторые авторы, а о едином для всей “животной твари” Страшном Суде в конце времен.16 

За время, прошедшее с момента первой публикации “Слова о полку Игореве”, интерес к Бояну подогревался, с одной стороны, отсутствием каких-либо о нем упоминаний в наших летописях и других документах того времени, а с другой — не менее острым интересом к нему со стороны болгарских историков. Их интриговало имя поэта — безусловно не славянское, а тюркское, к тому же до сих пор широко распространенное в Болгарии и, практически, не встречающееся в других славянских странах.

Впрочем, в отношении древней Руси последнее утверждение требует определенной оговорки. Если оставить в стороне “Слово о полку Игореве” и “Задонщину”, куда это имя попало из “Слова...”, то оказывается, что оно было знакомо нашим предкам. Так в тексте Новгородской Первой летописи дважды упоминается “Бояня улка” в связи с церковью св. Димитрия — сначала в 1300 году в связи с ее строительством17, а затем при упоминании о происшедшем пожаре18. К тому же времени относится и другой документ, упоминающий это имя — так называемая “рядная” Тешаты и Якима, датируемая 1266-1291 гг., в которой среди свидетелей упомянут некий Боян19. Наконец, при раскопках все того же Новгорода были найдены три берестяных грамоты с упоминанием двух Боянов, из которых один должен был жить в интервале 1065-1117 годов, а второй — в третьей четверти XII века20.

И все же такие единичные свидетельства — по сравнению с массовым бытованием имени “Боян” в Болгарии — только подчеркивают его чужеродность русскому миру, тем более, что все они приходятся на время, когда на Руси обращались болгарские книги и, по-видимому, жили потомки болгарских эмигрантов, как об этом, к слову сказать, свидетельствуют глаголические граффито новгородской Софии21.

Между тем, в Болгарии, в древний период ее истории, имя “Боян” зафиксировано исключительно в среде знати, ведущей свое происхождение от тюрок, и более узко — только в царской семье, имея определенное сакральное значение.22 

Первым Бояном, отмеченным византийскими историками на берегах Нижнего Дуная во второй половине VI века, был аварский хан, о котором рассказывает Менандр Протектор23. В конце VII века то же имя носил один из сыновей хана Кубрата, его наследник24, а в 764 г. некий болгарский князь Боян заключил мирный договор с Константинополем25. Бояном звали брата хана Омортага, который был им казнен в 833 г. за приверженность к христианству26, и одного из сыновей того же Омортага, о котором упоминает охридский епископ Феофилакт27.

Однако наибольший интерес у всех исследователей вызывал еще один Боян, сын болгарского царя Симеона, внук Бориса I (Михаила), о котором сохранилось любопытнейшее свидетельство кремонского епископа Лиутпранда, посетившего Константинополь в 949-950 годах. Христианское имя этого Бояна было “Вениамин”. Можно полагать, что он получил в Византии не менее прекрасное образование, чем его отец, которого называли даже “полугреком”, и сам углубил его настолько, что, как писал кремонский епископ Лиутпранд, занимаясь магией “мог превращаться в волка и любого другого зверя”28. Такая высокая оценка способностей Бояна-Вениамина подразумевала, что он не ограничился только изучением поэзии и риторики, но, пройдя trivium и quadrivium, подразумевающие знакомство с алхимией и астрологией, отдался изучению тайных наук, так что после смерти Симеона в 927 году он отказался не только от престола, перешедшего к его брату Петру, но и вообще от занятий государственными делами.

Что произошло в дальнейшем с Бояном-Вениамином, что выпало ему в жизни, где он жил и когда умер — до сих пор остается загадкой для историков. Между тем весь комплекс сведений, который содержится в “Слове...” о Бояне, поэте второй половины XI века, который, по свидетельству автора “Слова...”, “рыскал серым волком по земле, сизым орлом под облаками”, будучи прямо назван “оборотнем” (“вещий”), заставляет вспомнить болгарского Бояна. Конечно, их разделяет обширное пространство времени — более одного столетия, если считать, что “наш” Боян умер в начале 90-х годов XI века, так что ни о каком отождествлении и речи быть не может. Однако выявленные параллели позволяют задаться другим вопросом: не был ли древнерусский поэт Боян потомком болгарской династии, в том числе и Бояна Симеоновича?

Именно так в 1920 году попытался поставить вопрос о Бояне болгарский исследователь Н.Балабанов.

Касаясь другой исторической загадки — появления в 70-х годах XI века в Киеве знаменитого “Изборника” Святослава 1073 года и ряда других копий с подлинников, происходивших из библиотеки царя Симеона, — Балабанов предположил, что оригиналы могли быть принесены на Русь или воинами Святослава Игоревича, или же сыном царя Симеона, Бояном-Вениамином.29 Сама по себе подобная гипотеза не противоречит фактам: сын царя Симеона мог переселиться на Русь, что мне представлялось весьма вероятным в связи с вопросом о происхождении княгини Ольги30 и о чем я скажу ниже, но аргументация Балабанова основывалась на другом. Он полагал, что, поскольку Боян занимался магией, он был язычником, а потому и перебрался из христианской Болгарии в языческую Русь, став придворным певцом при Святославе Игоревиче31.

В последнем Балабанов ошибался. Занятия магией никогда не мешали человеку оставаться правоверным христианином. Однако сама мысль об эмиграции потомков царя Симеона на Русь, особенно в 70-х годах X столетия, когда, после разгрома Святослава при Доростоле, Византия оккупировала почти всю территорию Болгарии, представлялась мне в высшей степени интересной и продуктивной.

В самом деле, если на основании свидетельства Лиутпранда сначала Ю.И.Венелин, а вслед за ним Вс.Миллер, склонны были видеть в Бояне “Слова о полку Игореве” какое-то воспоминание о Бояне-Вениамине, почерпнутое поэтом XII века из болгарского источника32, то реальный русский поэт, писавший во второй половине XI века об усобицах “ярославлих внуков”, вполне мог быть прямым (хотя и далеким) потомком сына царя Симеона, уехавшего из Болгарии на Русь, правда, не в результате русско-болгарских и русско-болгарско-византийских войн второй половины X века, как о том писали Н.Балабанов и В.Пундев33, а значительно раньше, в связи с женитьбой Игоря на Ольге, которая в некоторых источниках оказывается “княжной болгарской”.

Вопрос этот, впервые поднятый во второй половине прошлого века известным исследователем русских древностей архимандритом Леонидом (Кавелиным), открывшим прямое на то указание в летописном тексте34, был безоговорочно поддержан Д.И.Иловайским35, а в наше время более осторожно — М.Н.Тихомировым36. Со своей стороны, в 1991 г. в ряде статей, касавшихся русско-болгарских и русско-византийских отношений в середине X века, я привел развернутую аргументацию в пользу того взгляда, что Боян-Вениамин мог быть родным братом Ольги и наиболее вероятным отцом того самого ее “племянника” (“анепсий”), который сопровождал русскую княгиню во время поездки в Константинополь и чье особое выделение в церемониале приема Ольги никак не может быть объяснено37. Другими словами, я полагаю, что княгиня русская Ольга была близкой родственницей (скорее всего — дочерью) болгарского царя Симеона.

Важность подобного допущения состоит в том, что оно позволяет понять многие необъяснимые факты русско-болгарских и русско-византийских отношений, имевших место на протяжении всего X века, в том числе церемониал приема Ольги в Константинополе и так называемые “дунайские” походы Святослава, когда русский князь выступает не столько завоевателем, сколько соправителем болгарского царя при проведении внутренней и внешней политики в Первом Болгарском царстве и взаимоотношениях с Константинополем.38 

В самом деле, рассказывая о Святославе, “Повесть временных лет” рисует странную картину, когда иностранный завоеватель, каким выглядит на ее страницах Святослав по отношению к болгарам, с горсткой воинов одерживает победу за победой, после чего к нему добровольно “откладываются” несколько десятков городов по Дунаю. Более того, фактически завоевав Болгарию, Святослав оставляет на троне правящую династию, а сам довольствуется тем, что становится командующим объединенными силами болгар, русов и призванных на помощь венгров и печенегов, бросая эти силы против Византии, которая, как нам известно по другим источникам, и подвигла его на эту авантюру.39 

У историка, знакомого с системой государственной и общественной организации древних тюрок, такая расстановка сил естественно создает впечатление, что в Болгарии, “принявшей” Святослава, он восстановил древний порядок разделения функций власти между царем-жрецом и военачальником.

Столь же беспрецедентно заявление Святослава, приведенное в ПВЛ (даже если это литературный вымысел), что “центр земли своей” он видит на Дунае, а вовсе не в родном Киеве на Днепре, который оставляет своим детям. Факт этот до сих пор не получил должной оценки со стороны историков. Между тем, над ним стоит задуматься, потому что (как следует из того же текста ПВЛ), Ольга, мать Святослава, похоже, находила притязания сына на Болгарию вполне естественными и просила только подождать ее смерти, как можно думать, не желая быть свидетельницей схватки между ее сыном и своим братом, занимавшим тогда болгарский престол.40 

Все эти невероятные, с точки зрения прямолинейной логики, факты (“середина земли моей” на Дунае, легкое “завоевание”, немедленная переориентировка на борьбу с Византией, сохранение на болгарском престоле болгарского царя и пр.) можно объяснить только тем, что Ольга приходилась родной сестрой Петру Симеоновичу болгарскому, в свою очередь, женатому на византийской принцессе Ирине.41 Будучи связан родственными и дружескими узами с константинопольским двором, Петр, как видно, способствовал смягчению отношений между Русью и Византией после смерти Игоря, апофеозом чего стала поистине триумфальная поездка Ольги в Константинополь и ее торжественный там прием, не поддающийся иному объяснению.42 

Приняв такую версию событий, хорошо согласующуюся с известными историческими фактами, можно согласиться и с мнением указанных выше исследователей о возможном переезде Бояна-Вениамина на Русь, поскольку, как известно, он отказался от своей доли в болгарском наследстве и от политической жизни вообще. Вместе с тем, последовав за сестрой, Боян-Вениамин должен был занять в киевском обществе X века совершенно исключительное положение, получив соответствующий статус при дворе и земельные территории, соразмерные с его княжеским титулом.

Однако, насколько вероятны такие предположения?

Мне представляется, следом за Н.Балабановым, что косвенным их подтверждением может служить появление в Киеве во второй половине XI века книг из знаменитой библиотеки царя Симеона, о которых мы знаем по роскошным копиям “Изборника” 1073 года, Евангелия Константина Преславского, по Чудовской рукописи со “Словом Ипполита, папы Римского” и ряду других списков43. Судя по украшению одной из этих книг заглавной миниатюрой, изображающей семейство Святослава Ярославича, и “похвале” ему, переписанных с миниатюры и “похвалы” царю Симеону, копии делались специально для великокняжеской библиотеки.44 

Из этого следует неизбежный вывод, что оригиналы не только не принадлежали великокняжеской семье, но и не могли быть выкуплены у их владельца. Последнее означает, что они находились во владении более чем состоятельного человека, независимого ни от князя, ни от митрополита, которые так и не склонили владельца расстаться с ними. Потребность же в копиях могла возникнуть потому, что сам владелец мог (или должен был) покинуть Киев. Эти признаки заставляют искать хозяина книг в самых высших слоях киевского общества XI века, наводя на мысль о его связи с болгарским царским домом, хотя между гибелью Первого Болгарского царства и копированием книг прошло около столетия.

И как иначе эти книги из библиотеки Симеона могли попасть на берега Днепра?

Версии, которыми до сих пор оперируют исследователи, не выдерживают серьезной критики.45 Появление книг в Киеве в качестве “военного трофея” Святослава однозначно определило бы их поступление в княжескую сокровищницу. Однако, как нам известно, Святослав вообще не посягнул на сокровищницу болгарских царей, тем более, на их библиотеку. Столь же невероятна версия их получения Владимиром I Святославичем в качестве приданого принцессы Анны, поскольку после разгрома Первого Болгарского царства Византия проводила на территории Болгарии последовательную эллинизацию, искореняя славянскую письменность и литургию. Поэтому невозможно предположить, что книги из библиотеки Симеона, захваченные Цимисхием, Константинополь мог передать в только что обращенную Русь, которую как раз следовало оторвать от автокефальной болгарской митрополии, куда она поначалу входила46.

Но даже если бы такое и могло случиться, любой из этих официальных каналов обеспечивал поступление книг в великокняжескую библиотеку, так что необходимость их копирования для этой библиотеки просто не могла возникнуть.

Ситуация, таким образом, рисует владельца этих книг человеком, принадлежащем к высшей киевской аристократии, независимым от киевских князей (“рюриковичей”), достаточно богатым и образованным, а, кроме того, с большой степенью вероятия связанного прямым родством с домом царя Симеона. В средневековом обществе такое положение чаще всего занимали “короли без королевства” — изгнанные властители, их родственники или потомки. И те и другие всегда встречали гостеприимный прием у соседних властителей, с которыми были связаны свойством, родством или дружбой, получая у них не только убежище, но и содержание, соответствующее их рангу и титулу.

То же самое мы можем видеть и на Руси в XII веке, когда, по свидетельству русских летописей, к галицкому князю Ярославу Владимировичу (“Осмомыслу”) в 1165 году бежал из Византии его свойственник, будущий византийский император Андроник Комнин, “в утешение” которому (т.е. на содержание) галицкий князь выделил несколько городков на все время его пребывания в добровольном изгнании.47 

Вряд ли случай этот был единственным в то время. Отрывочные рассказы “Повести временных лет” не дают нам сколько-нибудь полной картины истории Руси на протяжении X-XI веков, будучи компендиумом отрывков литературных произведений разнородного происхождения, а отнюдь не документом, каким его многие до сих пор воспринимают. Поэтому не удивительно, что в тексте ПВЛ мы не находим не только сообщений о болгарских беженцах от греков и о судьбах болгарской династии, но и упоминаний о многих эпизодах нашей собственной истории. Тем не менее, о них свидетельствуют археологические находки, в первую очередь граффито на стенах древнерусских соборов, выполненные глаголицей, а также судьба обширной “болгарской библиотеки”, начатой создаваться еще при Борисе-Михаиле и Симеоне, которая в дальнейшем питала древнерусскую письменность.

С таких позиций предположение о существовании на протяжении всего XI века в Киеве потомков царя Симеона болгарского оказывается в высшей степени правдоподобным.

Однако случай сохранил и открыл нам документ, который позволяет связать воедино все эти, казалось бы, разнородные сюжеты, и перевести правдоподобие гипотезы в уверенность. Он известен уже более трех десятков лет, неоднократно воспроизводился в работах отечественных исследователей, но за всем тем оказался изучен весьма поверхностно, почему в нем и не было замечено то главное, что делает его в высшей степени важным источником как для древней истории Руси и Болгарии, так и собственно для Бояна и “Слова о полку Игореве” в целом.

Речь идет о купчей на “Боянову землю”. История ее такова.

В № 3 журнала “Вопросы истории” за 1964 год было опубликовано сообщение архитектора-реставратора С.А.Высоцкого из Киева о находке им в Апостольском приделе киевской Софии граффито с текстом купчей, в которой речь шла о “земле Бояновой”48. Позднее, без каких-либо дополнений, эта публикация вошла в первый выпуск Свода древнерусских надписей киевской Софии, подготовленный тем же автором49.

Открытый им текст гласил:

“М(еся)ця енаря въ 30 с(вя)т(о)го Ип(оли)та крила землю княгын(?)и Бояню Всеволожа а передъ с(вя)тою Софиею передъ попы а ту былъ попинъ Якимъ Дъмило Пателей Стипъко Михалько н‡жьнович Михл Данило Марко Сьмъюнъ Михал Елисавиничь Иванъ Янъчинъ Тудоръ Тоубыновъ Илья Копыловичь Тудоръ Бързятичь а передъ тими послухы купи землю княгыни Бояню вьсю а въдала на неи семьдесятъ гривьнъ соболии а въ томь драниць семьсъту гривьнъ”50 

 

Высоцкий перевел его следующим образом:

“Месяца января в 30, на святого Ипполита, купила землю Боянову княгиня Всеволодова, перед святою Софиею, перед попами, а тут были: попин Яким Домило, Пателей Стипко, Михалько Неженович, Михаил, Данило, Марко, Семьюн, Михал Елисавинич, Иван Янчин, Тудор Тубынов, Илья Копылович, Тудор Борзятич; а перед этими свидетелями купила княгиня землю Боянову всю, а дала за нее семьдесят гривен собольих, а в этом (заключается) часть семисот гривен”.51 

Отсылая интересующихся к первоисточнику, напомню лишь основные выводы первооткрывателя. Так изучение палеографических особенностей надписи привело С.А.Высоцкого к выводу, что наиболее вероятным временем ее возникновения является вторая половина XII века, хотя написания отдельных букв характерны и для второй половины XI века. Поскольку преобладающее количество аналогий указывало, как полагал Высоцкий, на XII век, то решающим аргументом в пользу третьей четверти этого столетия стало для него упоминание “княгини Всеволодовой”, которую публикатор отождествил с Марией Мстиславной, вдовой князя Всеволода Ольговича, умершей в 1179 году, чье имя известно нам из Густынской летописи.

Подтверждение такому решению он находил и в других именах, содержащихся в тексте. Так одного из “Тудоров” он полагал “Тудором, тиуном вышгородским”, одного из Михаилов — “митрополитом киевским”, “попа Семьюня” — “духовником киевского князя Ростислава Мстиславича”, а “попина Якима Домило” — ставленником Всеволода Ольговича, туровским епископом Акимом, “имя которого читается в летописи (Ипатьевской. — А.Н.) под 1144-1146 гг.”52 

Далее Высоцкий специально остановился на рассмотрении гапакса “драниць” (винит. падеж мн. числа), до этого не известного в памятниках древней письменности. Отказавшись от грамматически точного прочтения этой фразы и опираясь на фиксируемое надписью соотношение 70 и 700 гривен как 1:10, исследователь пришел к заключению, что речь идет об уплате соболями церковной десятины от сделки.53 

Что касается Бояна, то, упомянув о бытовании такого имени на Руси, С.А.Высоцкий допускал, что продаваемая земля могла когда-то принадлежать поэту XI века, известному из “Слова о полку Игореве”, хотя “ко времени написания граффито Бояна уже не было в живых, но память о нем и местах, связанных с его именем, могла сохраняться в народе”54.

В.П.Адрианова-Перетц, в одной из своих работ остановившаяся на находке С.А.Высоцкого, полностью приняла такую интерпретацию текста, в свою очередь пополнив и развив аргументацию исследователя. По ее мнению, определение “Якима Домило” “попином” было связано с тем, что после сведения туровского епископа Акима с кафедры в 1146 году он был “уже не епископ, но и не простой “поп””, поэтому его именовали “только по происхождению: “попин” — из попов”55. Конечно, такое заключение выглядело довольно странно, поскольку под происхождением человека подразумевается нечто иное, тем более, что Аким не был лишен священнического сана и не был расстрижен в миряне, но об этом исследовательница, вероятно, не подумала.

Относительно владельца земли она полагала вполне вероятным, что речь идет о земле того самого Бояна, которого вспоминал автор “Слова о полку Игореве”, и представляла его в виде “гусляра в колпаке, в длинной вышитой рубахе”, которого “богато одаряли, и что среди этих даров были и земли, которые потомки продали в семью князей-покровителей их знаменитого предка”56.

Более внимательно к находке С.А.Высоцкого подошел Б.А.Рыбаков. Опираясь на палеографию, историк категорически отверг датировку первооткрывателя, указав на черты, характерные для второй половины XI века, а более точно — его последней четверти. Еще более важным для определения даты и понимания текста оказались наблюдения историка над именами свидетелей сделки с “женскими” отчествами — Михаила Елисавинича и Ивана Янчина. Первого из них Высоцкий не касался, а во втором видел “попа Янчина (т.е. Андреевского. — А.Н.) монастыря” в Киеве.

Рыбаков справедливо посчитал этих людей не просто клириками, а священниками, связанными с великокняжескими семьями в Киеве: Михаила — духовником вдовствующей княгини Елисавы, матери Святополка Изяславича (умерла 4.1.1107 г.), а Ивана — духовником княжны Янки, дочери Всеволода Ярославича (умерла 3.11.1112 г.).

Соответственно, и “княгиня Всеволодова” оказалась не вдовой Всеволода Ольговича, а женой Всеволода Ярославича — Анной. Последнее обстоятельство только и могло объяснить выступление клира киевской Софии в качестве гаранта сделки и участие в ее заключении духовников великокняжеской семьи, определять которых по именам их духовных дочерей можно было лишь при жизни последних.57 Тем самым, по количеству и характеру исторических реалий дата надписи, предложенная Рыбаковым, — 80-е годы XI века — оказывается гораздо более аргументированной, чем предложенная С.А.Высоцким и поддержанная В.П.Адриановой-Перетц.

В отличие от Высоцкого, Рыбаков считал, что “семьдесят гривен собольих” являются не процентами (“десятиной”), идущими в храмовую казну, а задатком от общей суммы в семьсот гривен, причем последняя для того времени сопоставима с доходом (податью) с семи небольших городков. Таким образом, в социальной иерархии киевской Руси конца XI века Боян по своему имущественному положению оказывался если не князем, то весьма состоятельным боярином.

“Следует отметить, — писал Рыбаков, — что Бояня земля покупается неизвестно у кого: ее владелец (к моменту купли) не указан. Вероятно, сам Боян к этому времени уже умер, но его имя осталось за его (может быть, выморочной?) землей. Не этим ли объясняется то, что запись о купле сделана так всенародно у самого входа в Софийский собор?” И тут же добавлял: “Текст граффито сам по себе не дает нам права отождествлять Бояна-песнотворца с Бояном-землевладельцем, но хронологическое препятствие теперь устранено: последняя припевка Бояна относится к 1083 г., а Бояня земля могла быть куплена уже в 1086 г.”58 

Как можно заметить из такого краткого обзора, предыдущие исследователи уникального граффито рассматривали лишь отдельные его компоненты, но не весь текст в целом, упустив из виду, что перед ними юридический документ, составлявшийся в строгом соответствии с “формуляром”, требующим указания не только объекта сделки и его покупателя, но также и продавца, без чего сделка не могла считаться действительной.

Равным образом, каждое слово такого акта имело строго определенное значение, не допуская иных толкований, а порядок имен свидетелей (“послухов”) соответствовал их роли и полномочиям. Стоит при этом иметь в виду, что покупке “земли Бояна” придавалось, по-видимому, совершенно исключительное значение, поскольку купчая, написанная на пергамене и скрепленная печатями присутствовавших лиц, оказалась продублирована на фреске св. Онуфрия в главном соборном храме Киева.

В результате, без ответа остались следующие вопросы: 1) кто продавал “землю Бояню”, 2) кем были поименованные в тексте “послухи”, 3) почему для покупки использованы два разных глагола — “крити” и “купити”, 4) каковы были финансовые расчеты при заключении сделки и 5) что нам дает этот текст по выяснению личности Бояна?

Попробуем в них разобраться.

Основную трудность вызывает определение продавца земли, имя которого должно находиться в синтагме “землю княгыни Бояню Всеволожа”, выступающей в первом случае с глаголом “крила”, а во втором (без упоминания “Всеволожа”) — с глаголом “купила”.

Следуя нормативам древнерусского языка, С.А.Высоцкий разделил ее на две части (“землю Бояню” и “княгыни Всеволожа”), каждая из которых грамматически согласована, хотя в тексте они переплетены между собою. Основанием для такого их расчленения является сочетание “княгыни Всеволожа” (именит. падеж ед. числа), выступающее в качестве подлежащего. Сомнение в правильности такого членения вызывают два обстоятельства: нахождение слова “княгыни” внутри синтагмы “землю княгыни Бояню” и повторение той же синтагмы без имени “Всеволожа” в конце купчей. Как я уже говорил, с точки зрения формуляра отсутствие имени продавца делает купчую недействительной, в то время как имя покупателя, обозначенное в начальных строках акта, в дальнейшем может уже не повторяться.59 

Другими словами, в синтагме “землю княгыни Бояню” было бы логично видеть указание на продавца (“княгиня Боянова”), если форму “княгыни” рассматривать не как именительный падеж единственного числа, а как винительный при исходном (именит. падеж ед. числа) “княгыня”.

Сложность заключается в том, что, начиная с “Изборника” Святослава 1073 г., где на миниатюре находится древнейшее из пока известных написание “княгыни” (именит. падеж ед. числа)60, и до XVI века родительный падеж единственного числа этого существительного представлен формой “княгыне” за одним, впрочем, примечательным исключением: в договоре Игоря с греками 945 г. по Лаврентьевскому и Радзивиловскому спискам летописи при перечислении послов указан “Искусеви, Ольги княгини”61. Последнее позволяет предположить древнейшую форму этого слова в именительном падеже единственного числа как “княгиня”.

Больше того, наблюдения над склонением существительных этого типа (“земли”, “княгыни”) в новгородских берестяных грамотах открывает существование норматива, дающего в родительном падеже единственного числа такую же форму — “господыни” (грамота № 84), “полтини” (грамота № 354) и т.д.62 

Исходя из этого норматива, продавцом земли оказывается “княгиня Боянова”, т.е. вдова князя Бояна, что восполняет искусственную лакуну в формуляре купчей и соответствует оценке земельных владений Бояна, сделанной Б.А.Рыбаковым. На первый взгляд, такое заключение ошеломляет, поскольку историкам неизвестно ни о каком “князе Бояне”, жившем в XI веке в Киеве, тем более, принадлежавшем к какой-либо ветви “дома Рюриковичей”. Вместе с тем, как известно, русские летописи не сообщают о проживании в Киеве в это время представителей каких-либо других династических семейств.

Но не будем спешить с выводами. Внимательное изучение заключительной фразы купчей убеждает, что “семьдесятъ гривьнъ соболии” являются ценой “всей” Бояновой земли, а не церковной десятиной от сделки, поскольку следующая синтагма “а в томь драниць семьсъту гривьнъ” недвусмысленно указывает, что гривны эти являются эквивалентом семидесяти гривен “собольих”. Другими словами, в тексте купчей оговорен курс “собольих” гривен при пересчете на курс “драничных” гривен, которые относятся к первым как 10:1.

Что собой представляли гривны “драницы” и гривны “собольи” — неизвестно, поскольку эти денежные единицы до сих пор ни в одном документе не встречались, как неизвестно реальное содержание металла в “собольих” гривнах: скорее всего, они не эквивалентны “гривнам серебра”, которые имел в виду Б.А.Рыбаков.

Аналогичную оговорку в отношении денежного эквивалента можно видеть в купчей конца XIV — начала XV века Михайловского Архангельского монастыря на Двине, где отмечено, что “дали... семь рублев, а по сту белки на рубль”63.

Таким образом, “земля Бояня” оказывается много дешевле, чем предполагалось ранее, но оценена достаточно высоко, даже если предположить, что она находилась в самом Киеве. И хотя ее оценка никак не может служить столь же весомым аргументом в пользу княжеского достоинства ее владельца, как приведенный выше грамматический анализ, он находит свое подтверждение в другом комплексе фактов этого документа, выпавших из поля зрения исследователей.

Речь идет о свидетелях, представлявших интересы продавца.

Безусловной заслугой Б.А.Рыбакова следует считать произведенный им анализ имен двух послухов с “женскими” отчествами — духовника вдовствующей княгини Елисавы (“Михаил Елисавинич”) и духовника княжны Янки Всеволодовны (“Иван Янчин”). Будучи связаны с великокняжеской семьей, оба они выступали при совершении сделки, скорее всего, от лица покупателя, жены Всеволода Ярославича. Факт этот, сам по себе достаточно интересный, позволяет при дальнейшем анализе расчленить аморфную массу “послухов” на три функционально самостоятельные группы: 1) собственно свидетелей, представителей софийского клира, 2) лиц, представлявших интересы покупателя, и 3) представителей продавца, поскольку можно быть уверенным, что ни продавец, ни покупатель при самой сделке не присутствовали.

В переводе и толковании С.А.Высоцкого первая группа, состоящая из священников (“попы”), представлена людьми, названными то по имени, то по имени с отчествами. Между тем хорошо известно, что духовные лица, начиная с диакона и кончая патриархом, в древней Руси назывались только по имени. Высоцкий произвольно сгруппировал их имена и был прав только в одном, выделив из общей массы “попина Якима”, открывающего перечень свидетелей, но не потому, что тот был “сведенным епископом”, а потому, что состоял благочинным (протоиереем) церкви св. Софии.64 

Следом за ним по именам названы простые попы — Домило, Пантелей, Степан, Михаил, Данило, Марк и Семен. Исключение составляет среди них “Михалько”, имеющий определение “нежьнович”, которое отличало его от следующего за ним тезоименного попа Михаила указанием на молодость (“Михалько”) и, по-видимому, на целибат (“неженович”=“неженатик”?), который в то время допускался православной церковью.

Вторая группа послухов, выступавшая свидетелями со стороны княгини Всеволожей, была определена Б.А.Рыбаковым и состояла из двух священников — Михаила и Ивана.

Остающиеся, таким образом, послухи — Тудор Тубынов, Илья Копылович и Тудор Борзятич — образуют компактную группу и, в отличие от попов, названы не только полными именами, но еще и с отчествами. Последнее указывает на их высокое социальное положение, позволяя считать их боярами, представляющими интересы продавца, который, таким образом, должен занимать более высокое социальное положение, чем его представители.

Однако у Бояна нет отчества — ни в “Слове...”, ни в тексте купчей. Если в первом случае его социальный ранг не требует определения, то во втором — в официальном юридическом документе XI-XII века — без отчества могли выступать только три категории людей — 1) слуги, 2) духовные лица и 3) князья. Отнесение Бояна купчей к первой категории невозможно по социальному положению представляющих его интересы лиц и по отсутствию уменьшительного суффикса, наличествующего даже в имени одного из попов (“Стипъко”); отнесение его к духовенству невозможно по тем же обстоятельствам и по причине его “мирского” (т.е. не православного) имени65. Таким образом, нам остается лишь третья возможность, которая находит подтверждение 1) в титулатуре его жены (“княгиня Бояня”), 2) в социальном статусе его представителей, поименованных с отчествами, и 3) в специфике их имен, принадлежащих к той же этнической общности, что и имя “Боян”.

Действительно, хотя имена эти — Тудор, Илья — можно обнаружить в русской письменности XI-XII веков, в целом они более характерны для южных, чем для восточных славян.66 

Так получается, что если даже вернуться к первоначальному прочтению С.А.Высоцким синтагмы, заключающей в себе объект сделки, имя продавца и покупателя (“землю княгыни Бояню Всеволожа”), анализ остального текста все равно ведет к заключению о высоком социальном статусе Бояна и к его связям с болгарским этническим массивом, существовавшем в XI веке в Киеве. Факт этот в высшей степени интересен как с точки зрения культурных связей киевской Руси, так и в плане событий второй половины XI века.

Приводя эти факты, я отнюдь не утверждаю обязательное тождество Бояна купчей и Бояна “Слова о полку Игореве”, однако параллели достаточно ярки и красноречивы, чтобы задуматься об исчезающей вероятности одновременного существования во второй половине XI века в Киеве двух разных людей, обладавших одним именем и сходными чертами биографии. Стоит заметить, что косвенным подтверждением близости Бояна семье Святослава Ярославича, о чем мы со всей определенностью можем говорить, опираясь на вычлененные фрагменты поэмы Бояна из текста “Слова...”, служит изготовление как раз для Святослава Ярославича “Изборника” 1073 г., являющегося творчески переработанной копией с “Изборника” царя Симеона67, хранившегося, по-видимому, в библиотеке Бояна нашей надписи.

О том, почему “земля Боянова” была продана жене Всеволода Ярославича, сейчас можно говорить только гадательно, как, впрочем, о судьбе самого Бояна и стечении обстоятельств, по которым продавцом наследственного владения “внуков Семионовых” выступала “княгиня Боянова”, а не он сам. Причины могли быть самыми разными, начиная от смерти поэта, трений с новым киевским князем после его решительной победы над племянниками в 1079 году и кончая отъездом семьи — на Дунай, где в 80-е годы XI века, одновременно с внутренними потрясениями в Византии, активизировалось патриотическое движение болгарского народа, или к вернувшемуся с Родоса Олегу Святославичу.

Как бы то ни было, факт ликвидации наследственного владения налицо, а его наиболее вероятной датой мне представляется отрезок времени между 1079 г. (битва на “Нежатине ниве”) и 1086 г. (пострижение Янки Всеволодовны в Андреевский монастырь в Киеве), хотя верхняя граница этого интервала может быть еще поднята.

Мне представляется, что именно политическая подоплека отторжения “Бояновой земли” от его бывшего владельца заставила поместить “противень” подлинной купчей на одной из фресок главного храма Киева, призвав (во избежание возможных потом недоразумений) гарантом сделки софийский клир во главе с его благочинным, а вовсе не практика “утверждения земельных актов церковью”, как посчитал в свое время Я.Н.Щапов, предположивший даже, что “пергаменного экземпляра (купчей. — А.Н.) могло не существовать”68.

Присутствие соборных попов в качестве “послухов” никоим образом не дает оснований для такого утверждения, тем более, что в самом тексте документа можно найти прямое указание на функцию свидетелей, подтверждавших не столько факт продажи земли, который в отсутствие продавца и покупателя осуществляли представители сторон, сколько достигнутое соглашение о ее цене.

На последнем стоит остановиться особо, поскольку имеющиеся в тексте данные впервые приоткрывают процедуру подобной сделки.

Как я уже отметил выше, в купчей при изложении сделки нотарием было использовано два глагола — “крити” и “купити” — до последнего времени воспринимаемых филологами как равнозначные, что отмечено во всех словарях древнерусского языка и в словоуказателях к текстам. Действительно, при наличии одного только глагола “крити” (“шед на търг крити себе ризу”69, т.е. “шел на рынок купить себе одежду”) замена его глаголом “купити”, вроде бы, смысла не меняет. Но исходя из предположения о жесткости формуляра купчей и особого, как можно убедиться, значения этой сделки, следует полагать, что между указанными глаголами существует определенное смысловое отличие, поскольку каждый из них отражает разные этапы одного процесса.

Глагол “купити”, как явствует из его положения в конце акта, употреблен для обозначения завершения сделки, ее итога, выраженного передачей денег представителям продавца перед свидетелями. Но сделке, как известно, предшествует торг и сговор, что описано с помощью глагола “крити” в первой фразе купчей. Именно для этой, важнейшей части сделки и требовались свидетели достигнутой договоренности. Поэтому мне представляется, что глагол “крити”, будучи юридическим термином, имел значение “сторговать(ся)”, “договориться о цене”, поскольку еще в прошлом веке реальное “рукобитье” (рукопожатие), скреплявшее достигнутую договоренность между продавцом и покупателем, обязательно накрывалось полой одежды.

В данном случае речь шла о том, что представители сторон “перед святой Софией и ее клиром” сторговались о цене земли. Достигнутую договоренность и фиксировали “софийские попы” во главе со своим благочинным. Стоит заметить, что приведенный выше пример из словаря соответствует как раз такому значению: некто “шел на рынок сторговать себе одежду”.

Теперь с учетом возможных вариантов объяснительный перевод записи о продаже “Бояновой земли” можно представить в следующем  виде:

 

“Месяца января 30 [числа], в день святого Ипполита, перед попами святой Софии княгиня Всеволодова сторговала землю княгини Бояновой. При этом присутствовал протопоп Яким, [попы] Домило, Пантелей, Степан, Михалко “неженатик”, Михаил, Данило, Марк [и] Семен, [тогда как со стороны покупателя были попы] Михаил [духовник княгини] Елисавы [и] Иван [духовник княжны] Янки, [а со стороны продавца были] Тудор Тубынов, Илья Копылович [и] Тудор Борзятич. И перед этими свидетелями [княгиня Всеволодова] купила землю княгини Бояновой всю [т.е. без остатка]. А за нее отдала семьдесят гривен собольих, а в них [содержится] семьсот гривен “драничных”.

 

Предлагаемый перевод, как и толкование текста, носят, конечно же, не окончательный характер: купчая на “землю Бояню” является древнейшим известным нам документом частного акта древней Руси, не имеющим аналогий на протяжении почти трех последующих веков. Мы не знаем ни формуляра таких актов, ни процедуры совершения подобных сделок, ни реального содержания денежных единиц той эпохи, выступающих в малопонятных для нас терминах (гривны — “драницы”, “собольи” (“кун”?), “серебра” и пр.), ни особенностей синтаксиса и грамматики подобных актов, ни практики помещения “противней” (копий) на стенах общественных зданий и храмов — традиции, похоже, идущей еще из античного мира.

Дошедшие до нас памятники древнерусской письменности не содержат ответа на эти вопросы, так что приходится надеяться на археологов и реставраторов, в руках которых может оказаться схожий материал, позволяющий уточнить или пересмотреть предлагаемое прочтение. Точно так же остается гадать о событиях, которые привели к этой сделке, и о задействованных в ней лицах.

И все же можно утверждать, что купчая на “землю Бояна”, даже на этой стадии ее исследования, предстает исключительной важности документом для истории киевской Руси второй половины XI века. Во-первых, это древнейший известный нам земельный акт, дошедший в “противне” своего времени, который знакомит с процедурой сделки, ее оформлением, участием представителей сторон и привлечением в качестве свидетелей духовных лиц, причем количество последних — 9 человек во главе с благочинным Якимом — отличается от установлений византийской Эклоги70, но соответствует рекомендациям “Закона Судного людем”71, что особенно интересно в связи с признанным юго-славянским (болгарским) происхождением последнего.

Во-вторых, купчая знакомит нас с именами попов софийского клира 80-х годов XI века, с духовниками великокняжеских семей этого времени и с фактом исполнения ими весьма щекотливых посреднических функций в такого рода сделках, где, скорее всего, была замешана и политика. В третьих, документ сообщает нам о проживании в Киеве на положении независимых землевладельцев и в окружении своего двора потомков болгарских царей, одним из которых был, по-видимому, Боян, чья семья вынуждена была уступить свое наследственное владение жене великого киевского князя.

Наконец, и это особенно интересно, наличие в Киеве XI века “князя Бояна” с его болгарским окружением среди “рюриковичей”, которые вынуждены были с ним считаться, позволяет наконец решить загадку, с одной стороны, появления в это время книжных феноменов эпохи царя Симеона, о которых говорилось выше, а с другой — присутствия в тексте “Слова о полку Игореве” пласта “дунайских реминисценций”, заключенных в фрагментах поэтического наследия Бояна, которые он мог почерпнуть как из недошедших до нас литературных произведений эпохи Первого Болгарского царства, так и из сочинений своего предка Бояна-Вениамина. В этом плане особенно интересны уже упоминавшиеся мной “бусовы врани” — не птицы из отряда куриных, а кеннинг, означающий “воинов” (“вороны бусы”, т.е. военного судна), что в сочетании с “Плесненском” (т.е. первоначально — Плиской) приводит нас к ситуации, имевшей место в 969 или 972 годах в Подунавье. Впрочем, отнесение этого эпизода к возможному творчеству Бояна-Вениамина — не более, чем предположение.

Как можно видеть, Боян, князь и поэт XI века, оказался своего рода “ключом” ко многим проблемам русской истории и культуры X-XII веков. Обращение к нему и к его творчеству помогло впервые понять “зашифрованный” неоднократными переделками текст “Слова...”, установив его подлинность и открыв возможность его научного историко-литературного изучения, которое в последние десятилетия настойчиво сдерживалось ленинградской школой “исторической патетики”. Он впервые позволил поставить вопрос о мощной струе светской поэзии в древнерусском литературном процессе и об органической связи последнего с культурой Первого Болгарского царства, взраставшего на исконно славянском субстрате.

Наконец, утвердив наше представление о раннем возникновении самостоятельной древнерусской литературы (светской), он продемонстрировал убогость наукообразных концепций литературоведческой лысенковщины, согласно которым “литература развивается из фольклора”, тогда как в эпоху средневековья можно заметить обратный процесс перехода литературных сюжетов в фольклорную форму, но никак не наоборот...

В 1985 году академик Д.С.Лихачев обрушился на меня с обвинениями, из которых следовало, что я... “отдал болгарам” “Слово о полку Игореве”72, когда высказал предположение, что русский поэт XI века Боян является возможным потомком царя Симеона73.

Как вывести одно из другого — я до сих пор не могу понять, тем более, что “наш” Боян родился и прожил всю свою жизнь в Киеве на Днепре, оставив по себе память поистине на “золотых скрижалях русской словесности” — в “Слове о полку Игореве”. К тому же, более важным, чем определение этнического происхождения человека, мне всегда представлялся его вклад в общемировую культуру. Боян же говорил, писал и думал по-русски, как это делал и А.С.Пушкин, по крови своей (если следовать критерию академика Лихачева) куда более “чуждый” нам, чем потомок славян дунайских, чья культура, по словам того же Д.С.Лихачева, была “трансплантирована” на Русь в X-XI веках.

Между тем, тогда происходила не искусственная “трансплантация”, а естественное развитие единой общеславянской культуры, пользовавшейся одним языком на пространстве от Дона до Адриатики, не разделенном государственными границами и природными барьерами. И одним из самых ее блистательных представителей был живший в XI веке на берегах Днепра князь Боян, потомок болгарского царя Симеона.

Вернуться к оглавлению

Никитин  А.Л. Слово о полку Игореве. Тексты. События. Люди. М., 1998.


 

 

БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА

Редактор Вячеслав Румянцев

При цитировании всегда ставьте ссылку