Возвращение в Петербург. — А. П. Извольский и присоединение Австрии Боснии и Герцеговины. — Впечатление, произведенное этим событием на Государя и на Совет Министров. — Инциденты, вызванные принятием Думой, при вотировании кредита на Морской Генеральный Штаб, самого проекта учреждения Штаба. — Спокойная и дружная работа бюджетной комиссии. Заключение во Франции 4 ½ % консолидационного займа.—Думские прения по бюджету на 1909 год. Доклад Алексеенко, обвинительная речь Шингарева и мой ответ ему. Неуспех не прекращавшихся враждебных выпадов оппозиции. — Инцидент по вопросу о направлении дел о частном железнодорожном строительстве.

 

Я вернулся из заграничной моей поездки к 1-му сентября и с первых же дней закипела обычная работа, значительно подвинувшаяся за время моего отсутствия.
Мои коллеги по Совету Министров сдержали данное ими обещание. Я застал сравнительно мирное настроение в смысле, обычных сметных трений. Разногласий между Министерствами было сравнительно не так много, и все предвещало нормальное течение дел в Совете по сметным вопросам.

Петр СтолыпинСтолыпина я застал в очень ровном настроении и все предвещало довольно благополучное вступление в пору обычных осенних занятий. Но такое благополучие продолжалось не долго.
Прошло всего не более двух недель, как после чуть ли не первого заседания Совета Министров со времени моего возвращения, П.А. Столыпин попросил меня не уезжать, и когда все разошлись, он показал мне переданную ему Главными Управлением но делам печати вырезку из Венских газет, сообщавшую в виде слуха, что во время пребывания в имении {332} гр. Бертгольда, Австрийского посла в Петербурге — австрийского Министра Иностранных Дел Эренталя и нашего Министра Иностранных Дел А.П. Извольского состоялось принципиальное соглашение относительно окончательного присоединения (аннексии) к Австро-Венгерской Империи двух бывших Турецких областей — Боснии и Герцоговины, переданных по Берлинскому трактату 1878 года во временное управление монархии.

Окончательная судьба этих провинций Берлинским трактатом 1878 г. не только не была предрешена, но даже в договоре не содержалось об этом никаких намеков. Для всех было очевидно, что судьба их не могла быть решена иначе, как в таком же порядке общеевропейского соглашения, каким представлялся и сам Берлинский трактат.

Столыпин сказал мне при этом, что он спросил уже сегодня утром Товарища Министра Иностранных Дел Чарыкова, управляющего, за отъездом Извольского в отпуск, этим Министерством, что ему известно по этому поводу, и тот отозвался, что Извольский не оставил ему никаких указаний перед своим отъездом, ничего не писал с дороги и никаких сообщений о своем пребывании в Бухлау ему не присылал, но, несомненно, был в этом имении и провел там довольно долгое время.

Чарыков прибавил, что вообще в Министерстве никакой подготовки по этому вопросу перед выездом Извольского из Петербурга делаемо не было, как не было представляемо Государю никаких записок или меморий, которые обычно составляются всегда, когда Министр имеет в виду доложить Государю какой-либо принципиальный вопрос, а тем более испросить определенных Его указаний. Под конец своего ответа, по словам Столыпина, Чарыков, как бы вскользь оказал ему, что вероятно газетная заметка повторяет какой-либо слух, заимствованный из прежнего времени и неоднократных разговоров Извольского с Эренталем, еще в бытность последнего послом в Петербурге, на излюбленную комбинацию Извольского о желательности соединить наше согласие на аннексию Австрией Боснии и Герцоговины, — от чего нам, все равно рано или поздно, не уйти, да мы в этом, по его мнению, и мало заинтересованы, — с получением согласия Австрии на принципиальную поддержку нас и в давнем предположении Извольского добиться этим дешевым для нас путем открытия для нас проливов, на что он очень надеется, если только мы заручимся {333} согласием Австрии и этим путем нейтрализуем отношение Германии.

Я ответил Столыпину также полным моим неведением, удостоверив его, что Извольский никогда ни по одному европейскому вопросу не советовался со мною и даже нередко на мои к нему обращения всегда отговаривался, что он имеет указания Государя вообще не вводить Совет Министров в дела дипломатического ведомства, так как они находятся исключительно в руках самого Государя и его, как докладчика Государя по всем вопросам нашей внешней политики.

Исключение из этого правила допускалось им только для дел, касающихся Китая, Японии и Персии, по которым, еще со времени Графа Витте и Гр. Ламсдорфа, установилось, что все существенные вопросы проходят при постоянном участии Министра Финансов, в силу того, что Китайская Восточная железная дорога находится в его ведении, в Персии имеет огромное значение Учетно-Ссудный Банк, а в отношении Японии Извольский часто в шутку говорил, что он был бы рад вообще передать мне весь Японский отдел его Министерства.
Мы разошлись после этого разговора на том, что Столыпин обещал мне на ближайшем его всеподданнейшем докладе у Государя, собиравшегося ухать в Крым, узнать был ли затронут этот вопрос при отъезде Извольского в отпуск.

Столыпин не сказал мне, что он получил извещение подтверждающее венское сообщение и из нашего Нового Времени, с которым он поддерживал близкие отношения через своего брата А. А. Столыпина, как не сказал мне и о том, что ему стоило большого труда уговорить газету не писать еще ничего по этому поводу и не поднимать кампании против Извольского, по крайней мере, пока ему не удаются узнать отношения Государя к этому инциденту.

На утро Чарыков пришел ко мне, как к своему лицейскому товарищу, и сказал, что это положение чрезвычайно щекотливое, так как он не знает в точности, где находится сейчас Извольский, несомненно, выехавший уже из Бухлау но что он думает, что слух этот совершенно справедлив, и неприятность его не столько прискорбна для нас по существу, сколько по совершенной ненадобности именно нам облегчать положение Австрии, несомненно давно решившейся аннектировать эти провинции, но не нам же, естественным покровителям. славянских народностей, протягивать руку Габсбургскому Дому {334} в достижении его мечтаний, которые, во всяком случае, будут восприняты болезненно славянским миром, и на нашу голову посыплются обвинения в какой-то закулисной интриге, совершенно ненужной для нас.

Сам он, кроме того, еще и твердо убежден и в том, что этим шагом мы не приближаемся ни на йoтy к разрешению вопроса о проливах. Извольский, по его словам, постоянно возвращается к его излюбленной комбинации и верит в то, что он проведет Эренталя и сделает великое русское дело, не поступаясь никакими нашими интересами, так как никто не верит в то, что когда-либо Берлинский договор будет пересмотрен, и вопрос о Боснии и Герцоговине получит иное решение, нежели то, временное, которое было принято в 1878 году.

Он прибавил, что Суворин рвет и мечеть по поводу самовольства Австрии и не хочет допускать и мысли о том, что мы сыграли тут такую странную роль без всякой в том надобности, а когда станет ясно, что Извольский попался на Эренталевскую удочку, то он не сомневается, что положение нашего Министра Иностранных Дел будет весьма незавидное и в глазах всей Европы. Уходя от меня Чарыков сказал мне скользь, что он считает свое положение невыносимым и очень надеется на то, что ему скоро удастся покинуть свой незавидный пост, так как Извольский докладывал уже Государю о его просьбе назначить его на место посла в Константинополь, вакансия которого должна очень скоро освободиться. Так оно и случилось.
Несколько времени спустя Извольский очень искусно убил одним выстрелом двух зайцев: исполнил желание своего однокурсника по Лицею, Чарыкова, и доставил большое удовольствие Столыпину, предложивши его другу и шурину Сазонову, давно уже тяготившемуся своим бездействием на посту русского посланника при папском престоле, должность Товарища Министра Иностранных Дел, которую он принял с большим восторгом.
Два года спустя этот шахматный ход очень помог самому Извольскому получить место Российского посла в Париже, чего он давно добивался и, наконец, успел в своих мечтаниях, найдя поддержку в Столыпине, но, предварительно, подготовив почву к тому, чтобы преемником его на министерском кресле был ни кто иной, как тот же Сазонов.

Два дня спустя П. А. Столыпин снова позвал меня к себе и сказал, что он имел длинный разговор с {335} Государем и узнал от Него, что никаких полномочий Он Извольскому не давал, да тот их и не спрашивал. По существу же дела, у Столыпина осталось совершенно определенное впечатление, что Государь глубоко возмущен этим инцидентом и прямо сказал Столыпину, что Ему просто не хочется верить, чтобы Извольский мог сыграть такую недопустимую роль, которою он поставил и себя и Государя в совершенно безвыходное положение, так как, если даже оправдается версия, что он обусловил наше согласие содействием нам Австрии в разрешении в нашу пользу вопроса о проливах, то все же мы останемся в самом невыгодном для нас положении: всякий просто скажет, что мы помогли Австрии вытащить каштаны из печки без всякой для нас пользы, так как для всех ясно, что никакой реальной помощи мы от Австрии не получим, да и не от нее зависит разрешение такого «Мирового вопроса».

Столыпин сказал мне, что Государь два раза отметил, что Ему, в особенности, противно, что всякий cкажет, что русский Министр получил от своего Государя полномочие, без всякой надобности, обещать нашу помощь Австрии в присоединении Боснии и Герцеговины, когда это дело всех подписавших Берлинский трактат, и мы должны быть последними, кто мог бы брать на себя какое-либо решающее участие в таком деле. У Столыпина осталось убеждение, что дело не кончится просто, и что единственное достойное для нас решение было бы — уволить Извольского от должности Министра и открыто заявить, что он действовал без всяких полномочий своего правительства, и что весь вопрос должен быть возвращен на его естественную дорогу — предложения Австрии обратиться к державам, подписавшим трактат.
Эта мысль, видимо, успокоила Столыпина, и все мы с нетерпением ждали, чем разрешится дело с возвращением Извольского.

Со мною Государь не затрагивал этого вопроса. Вскоре Он уехал в Крым. В конце месяца был опубликован Австриею акт о присоединении ею Боснии и Герцеговины. Извольский вернулся в самых последних числах нашего сентября и лично со мною никаких разговоров не вел. В чем заключалась его беседа со Столыпиным и даже происходил ли между ними личный обмен взглядов я не знаю, но думаю, что никаких бесед с Извольским Столыпин не вел, по крайней мере в первом же заседании Совета Министров при участии Извольского Столыпин, окончивши все текущие дела {336} и удаливши чинов Канцелярии, обратился к Извольскому с просьбою, рассказать, что именно происходило в Бухлау, во время свидания его с Графом Эренталем и насколько справедливы распространившиеся слухи о том, что он выразил от имени русского правительства согласие на присоединение Австрией двух славянских провинций без согласия на то всех держав, подписавших Берлинский договор.
Извольский заявил категорически, что он имеет совершенно определенные указания Его Величества, не обсуждать в Совете вопросов внешней политики и не имеет поэтому возможности дать какие-либо разъяснения без получения на то особого соизволения Государя, как Верховного и исключительного руководителя всей нашей внешней политики.
Столыпин покраснел, замолчал, и мы все разошлись в большом смущении, ясно видя, что Извольский попал в самое невыгодное положение и не желает только раскрывать его перед нами всеми. В откровенной нашей беседе потом мы говорили, что Извольский должен уйти, и ждали только, когда именно и в какой обстановке это произойдет.

На самом деле это случилось гораздо позже, более года спустя и вовсе не в порядке возмездия за недопустимый шаг, предпринятый им без ведома и разрешения Государя, а только в порядке осуществления Извольским своей давнишней мечты — попасть послом в Париж, на место достойнейшего А. И. Нелидова, для чего он воспользовался его нездоровьем и случайным его заявлением о том, что он устал и затруднен поддерживать свое положение после кончины жены. Серьезно об увольнении он не думал и был даже озадачен, когда Извольский сообщил ему о назначении его членом Государственного Совета.

На этом и покончился весь этот печальный эпизод, из которого Извольский сумел выйти без всякого для себя ущерба кроме морального урона, так как истина, конечно, стала общеизвестным фактом, и для всех было очевидно, что за гостеприимными беседами в Бухлау Извольский разыграл эпизод из басни Крылова — Ворона и лисица.
Несколько времени спустя, после описанных событий, в самом начале осенней сессии Государственной Думы 1908 года, в притом совершенно неожиданно для меня, произошел инцидент, к которому все правительство отнеслось сначала совершенно спокойно и даже безразлично, не предполагая, что из него {337} может возникнуть какое бы то ни было осложнение. Случилось, однако, на самом деле, что через несколько месяцев, в сущности, небольшой вопрос, скорее процессуального порядка, к тому же возникший по недоумению второстепенных представителей правительственной власти, мог разгореться до значительных размеров и создать повод к далеко не второстепенному осложнению.
В середине 1908 года на должность Морского Министра был назначен адмирал И. К. Григорович, занимавший перед тем никоторое время должность Товарища Морского Министра.
Между ним и мною существовали самые добрые отношения. Ни по одному из крупных вопросов восстановления нашего флота, после его разгрома в 1905 году, у нас никогда не возникало никаких недоразумений. Он не требовал лишних ассигнований и каждый раз подкреплял свои требования самыми солидными данными. Во всех предварительных совещаниях, при участии чинов Министерства Финансов и Государственного Контроля, все дела проходили без всяких споров и осложнений; возникавшие разногласия почти ни разу не облежались в форму несоглашенных мнений, требовавших решения Совета Министров, а подвергались частному пересмотру между нами, и я положительно не помню ни одного случая, чтобы Совету приходилось играть всегда неприятную роль арбитра между спорящими ведомствами. Здесь была прямая противоположность тому, что происходило по Военному ведомству, и по которому не было ни одного заседания, чтобы не приходилось разрушать самые неприятные несогласия, всегда облекаемые Boeнным Министром в самую обостренную форму, в особенности, когда защита интересов ведомства осуществлялась самим Министром, а не его Товарищем — Генералом Поливановым.
В Государственной Думе положение Морского ведомства было также привилегированно. Адмирал Григорович окружил себя целою плеядою сотрудников, преимущественно из числа молодых офицеров, — в числе их был и Капитан 1-го ранга Колчак, — которые быстро завоевали себе и ведомству исключительно благоприятное положение в Думе отличною разработкою всех вносимых в Думу вопросов, умелою защитою их перед думскою комиссией и проявленною ими быстрою приспособленностью к настроениям Думы и наиболее видных представителей ее в Комиссии государственной обороны. Все дела морского ведомства проходили необычайно гладко.
{338} В числе представлений, внесенных этим ведомством в конце 1908 года, был, между прочим, вопрос небольшого объема, но особенно интересовавший Государя — о кредите на содержание вновь намеченного к образованию Морского Генерального Штаба.
В Совете Министров проект этот прошел без всяких трети, как не вызвавший никаких замечаний со стороны финансовых ведомств и представленный к тому же с точным соблюдением требования 96 статьи основных законов, по которой в законодательном порядке испрашиваются лишь кредиты на содержание вновь образуемых учреждений, самые же учреждения и их устройство отнесены к прерогативам Верховной власти.
Морское Министерство так и поступило. Оно просило Государственную Думу согласиться на отпуск сравнительно весьма скромного кредита, кажется в сумме 74.000 рублей, объяснило все проектированное устройство Генерального Штаба и, в заключительном пункте своего проекта, просило только об отпуске из государственного казначейства исчисленного кредита. Оно приложило схему новой организации к своему проекту в виде проекта штатного расписания должностей лишь для сведения Думы.
В Дум проект не вызвал также никаких возражений, но комиссия обороны, а затем и бюджетная комиссия, не помещая в своих суждениях никаких соображений, закрепили свое благоприятное отношение утверждением не только размера кредита, но и самого проекта штата Генерального Штаба и постановили передать дело в таком виде в Государственный Совет, куда оно и поступило автоматически.
Остановился ли на неправильности этого оттенка Морской Министр, доложили ли ему его сотрудники о последовавшем неправильном и несогласном со статьею 96 основных законов решении Думы или же они, по неопытности в тонкостях законодательной техники и стремившиеся лишь к тому, чтобы необходимое для ведомства дело получило скорейшее осуществление,—не придали этому оттенку того значения, который он собою представлял, — я этого не знаю. Говорю только совершенно определенно, что в Совете Министров никакой речи об этом не было, как несомненно не дошел этот вопрос и до сведения Столыпина, который не скрыл бы его от меня, как не скрывал он никогда всякого рода недоразумений по военным {339} и морским кредитам, так как он отлично знал, какое значение придавал им Государь.
Дошел этот вопрос до сведения Столыпина и Совета Министров только уже в начале 1909 года, по возобновлении в Государственном совете занятий после Рождественского перерыва, когда принятый Думою законопроект поступил на рассмотрение Финансовой Комиссии Совета. В первом же заседании последней представители правой группы, через посредство лидера группы П. Н. Дурново, который, в качестве бывшего, в его молодые годы, морского офицера, относился с особым вниманием к делам Морского ведомства и считал себя специалистом по ним, — заявили, что постановление Государственной Думы незаконно, так как оно нарушает прерогативы Верховной власти, присваивая Думе право утверждения властью законодательной палаты организационной меры по управлению флотом, тогда как, в силу статьи 96-ой, это принадлежит исключительно Верховной власти.
Правота была, несомненно, с точки зрения закона, на стороне сделанного заявления и возражать против него но существу не было никаких оснований.
Большинство Финансовой комиссии встало, однако, на точку зрения взаимных отношений двух палат, протекавших в эту пору чрезвычайно согласно, и стало искать какого-либо компромисса, который устранил бы конфликт между Советом и Думою. Его оказалось, однако, невозможным найти. Напрасно старался Морской Министр склонить Думу, в порядке частных переговоров, пойти на соглашению и видоизменить текст ее постановления, ограничившись лишь ассигнованием кредита.
Она отказалась наотрез от всякого компромисса, так как большинство членов в обеих комиссиях — бюджетной и государственной обороны, отвергло предложенное соглашение, не скрывши того, что оно не сочувствует и самой статье 96-ой основных законов, как стесняющей права Государственной Думы. Было очевидно, что и в Общем Собрании Думы сложится такое же отрицательное большинство.
После длинных и мучительных переговоров, в которых само деятельное участие принадлежало лично Морскому Министру, сознававшему, что вина в недосмотре лежит всецело на его ведомстве, Комиссия Государственного Совета остановилась на компромиссе иного свойства. По большинству голосов, против представителей правой фракции, она склонилась к тому, чтобы утвердить заключение Думы, но привести в {340} мотивах мысль о недопустимости в будущем таких нарушений закона, приведя тому подробное основание, и рекомендовало Морскому Министерству ближе держаться в своих представлениях текста статьи основных законов.
Столыпин был, без сомнения, на стороне такого решения Финансовой Комиссии Совета, хотя в заседании ее не присутствовал. Лично я ни в одном из заседании Комиссии не был и вообще, никакого участия в переговорах между Думою и Советом не принимал.
В двух заседаниях Совета Министров, в которых этот вопрос рассматривался по предложению Столыпина, все мы были того мнения, что постановление Думы, бесспорно, несогласно с нашими основными законами, но что крайне нежелательно вообще создавать конфликт между двумя палатами и с этой целью не следует щадить никаких усилий, чтобы найти компромиссное решение уже по одному тому, что всякое столкновение будет только на руку думской оппозиции и осложнит положение в Думе Морского же Министерства.
На случай, если бы не удалось достигнуть соглашения, Столыпин заявил, что он предполагает сам выступить в Общем Собрании Государственного Совета с целью поддержать заключение Финансовой Комиссии и выскажет и от себя о необходимости оберегать неприкосновенность основных законов и придать настоящему делу характер единичного отступления от последних, допустимого исключительно в виду совершенной, неотложности создания нового органа, столь необходимого для организации нашего флота.
По сообщенным им сведениям, сказал он, следует ожидать, что в Общем Собрании составится такое же большинство в пользу этого решения, какое выяснилось уже в заседании Финансовой Комиссии. При этом, Государственный Контролер Харитонов выразил мысль о том, что было бы очень важно доложить все это дело и его возможный исход непосредственно Государю и притом до рассмотрения его в Общем Собрании Совета, так как едва ли может быть какое-либо сомнение в том, что оно станет известным Ему тем или иным путем.
Докладывал ли Столыпин этот вопрос Государю, я не знаю, но в Совете Министров об этом не было больше никакой речи до самого рассмотрения его в Общем Собрании Государственного Совета.
{341} Все описанные осложнения заняли много времени и только в апреле, уже после Пасхи, этот вопрос дошел до рассмотрения Государственного Совета.
В это время Столыпин заболел довольно тяжелою формою гриппа, и опасались даже воспаления легких.
За два дня до слушания дела он позвал меня к себе и спросил меня, не соглашусь ли я заменить его в заседании Совета, так как врачи решительно не допускают возможности выехать из дома. Он прибавил, что ему это настолько тягостно, что он решил, в случае моего отказа, (который он совершенно понимает, потому что учитывает все неприятные последствия при каком бы то ни было решении дела, — он нарушит запрет врачей и поедет на заседание. Он лежал еще в постели.
Столыпин показал мне даже краткий черновой набросок того выступления, которое он решил сделать, если бы ему пришлось участвовать в рассмотрении дела.
Я, разумеется, согласился, вовсе не подозревая того, что могло произойти, взял набросок, сделанный рукой Столыпина и сказал ему только, что ни он, ни Морской Министр не должны быть в претензии на меня, если дело провалится, и Общее Собрание постановит иное решение, нежели Государственная Дума, так как в это время было уже в точности известно, что в согласительной комиссии Дума не отступится от своего решения, и в таком случае весь вопрос провалится, и учреждение нового Генерального Морского Штаба будет отложено на неопределенное время.
На этом мы расстались, и я обещал Столыпину, тотчас после голосования, заехать к нему и сказать, чем дело закончится.
В Общем Собрании Государственного Совета повторилось в точности все то, что происходило в Финансовой Комиссии. Морской Министр отстаивал свой проект по существу и открыто заявил, что ему очень прискорбно, что по его ошибке произошло неправильное решение в Государственной Думе, и просил Совет вывести его из трудного положения, не задерживая своим отрицательным отношением, — хотя бы и при допущенной несомненной ошибке, — столь необходимого, для нашего флота, органа как намеченный Генеральный Штаб.
Его поддержал Председатель Финансовой Комиссии Дмитриев, также отметивший несогласованность со статьею 96 основных законов.
{342} От имени оппозиции законопроекту произнес очень резкую речь
П. Н. Дурново, поддерживая проектированную меру по существу, но не обинуясь заявивши, что решением Думы нарушаются прерогативы Монарха, и что ими поступаться мы не имеем никакого права, по каким бы побуждениям ни старались мы разделить неправильное и опасное решение Государственной Думы, принятое несомненно совершенно сознательно. По его заключительному заявлению, становясь на сторону Думы, мы создадим прецедент, от которого мы не освободимся никогда, и, вероятно, весьма скоро пожалеем о нашей недопустимой уступчивости.
В моем выступлении я прямо оговорился, что делаю это исключительно в виду болезни Председателя Совета Министров, которому одному принадлежит право говорить от имени правительства. Я воспользовался частью его наброска и прибавил от себя очень немногое, подтверждая точку зрения Финансовой Комиссии, и остановился на отражении главного аргумента Дурново — создания опасного прецедента, доказывая, что в делах законодательства не может быть прецедента там, где есть сознаваемое всеми отступление от одной из статей Основных законов и еще более категорическое заявление самого ведомства, допустившего невольную ошибку, о том, что оно воздержится от повторения ее в будущем.
За исключением резкого тона речи Дурново, все заседание носило скорее вялый характер, потому что все сознавали, что нового ничего сказать нельзя и все желали одного — скорее положить голосованием конец слишком затянувшемуся кризису.
Результат голосования превзошел все ожидания. Против. законопроекта голосовали одни правые, да и то не все и лишь. небольшая часть, так называемых Нейдгардцев, большинство же в пользу принятия Думской редакции оказалось весьма внушительным.
Законопроект, как прошедший все теснины, был немедленно представлен Государю, и все с нетерпением ждали его возвращения. Долго он, однако, не возвращался, и Председатель Государственного Совета Акимов даже осведомлялся о его судьбе. Государь дал ему уклончивый ответ.
Столыпин начал поправляться и, после первого выезда, поехал в Царское Село, предупредив меня по телефону, что тотчас по возвращении скажет мни о результата его свидания с Государем, так как и его тяготила эта неизвестность.
Довольно поздно, в тот же день, он сказал мне по {343} телефону же, что очень устал от поездки, что Государь был с ним исключительно милостив, но на вопрос его о судьбе дела о Морском Генеральном Штабе, сказал ему, что Он не принял еще окончательного решения и отложил его до свидания с ним, потому что это дело Его очень беспокоит, и Он все еще не знает, на чем остановиться.
Столыпин передал мне, что разговор продолжался более получаса, и он снова развил Государю свою точку зрения, вполне совпадающую с мнением большинства Государственного Совета, и старался рассеять опасения относительно прецедента и покушения на ограничение прерогатив монарха. По словам Столыпина, Государь сказал ему, что он читал всю мою речь, нашел ее весьма умеренною и даже построенною очень искусно и прибавил только, что «все же статья 96-ая нарушена, хотя, разумеется, не следует преувеличивать опасности такою нарушения».
У Столыпина сложилось убеждение, что Государь подумает еще некоторое время и кончит тем, что утвердит законопроект, тем более, что последнее Его слово было: «Эту Государственную Думу нельзя упрекать в попытке захватить власть и с нею ссориться нет никакой надобности».
Прошло еще несколько дней. Под вечер 25-го апреля Столыпин позвонил ко мне по телефону и спросил, не могу ли я вечером приехать к нему.
Когда мы остались одни в его кабинете, он протянул мне собственноручное письмо от Государя, помеченное: Царское Село, 25 апреля 1909. Вот его копия, которую я тут же снял с разрешения Столыпина, и она сохранилась у меня в том виде, как я списал ее в этот вечер.
Петр Аркадьевич.

После моего последнего разговора с Вами я постоянно думал о вопросе о штатах Морск. Генер. Штаба.
Ныне, взвесив все, я решился окончательно представленный мне законопроект не утверждать. Потребный расход на штаты отнести на
10-ти мил. кредит.
О доверии или недоверии речи быть не может. Такова моя воля.
Помните, что мы живем в России, а не заграницей или в Финляндии (Сенат), {344} и потому я не допускаю и мысли о чьей-либо отставке (Подчеркнуто в подлиннике.). Конечно, и в Петербурге и в Москве об этом будут говорить, но истерические крики скоро улягутся. Поручаю Вам выработать с Военным и Морским Министрами, в месячный срок, необходимые правила, которые установили бы точно неясность современного рассмотрения военных и морских законопроектов.
Предупреждаю, что я категорически отвергаю вперед вашу или кого-либо другого просьбу об увольнения от должности.

Уважающий Вас Николай.

Когда я прочитал это письмо, я спросил Столыпина, заходила ли при последнем свидании его с Государем речь об его отставке и вообще можно ли было заключить, что этот вопрос был затронут хотя бы в самой отдаленной форме?
Я получил категорический ответ, что весь обмен взглядов происходил в направлении, ничего общего не имевшем с отставкою не только его самого, но кого-либо другого, например Морского Министра, не говоря уже обо мне, так как Государь отлично знал, что только его болезнь вызвала мое появление в Государственном Совете, да и сам он не раз выразился, что я снова выручил его из трудного положения, вызванного его болезнью. Он не может, сказал Столыпин, отвергать, что при докладе своем Морской Министр Григорович мог не сказать, что его вина в этом деле несомненна, и, как человек прямой и не боящийся ответственности, он вероятно сказал Государю, что готов просить Его об увольнении его от службы, так как несомненно на нем лежит ответственность за это дело.
По крайней мере, в беседе с ним, Столыпиным, Григорович не раз заводил об том речь, и каждый раз Столыпин уговаривал его и не думать об этом. По отношению к себе самому он думает, что Государь мог понять, что Столыпин связывает свою судьбу с этим делом, хотя он и не заикался о своей отставке, — только из той фразы, которую он сказал в разговоре, когда упомянул, что положение правительства в этом вопросе очень щекотливое, потому что несомненно, представление Морским Министром проекта штата в Думу было ошибкою, а с утверждением расхода по представленному штату обеими палатами и непотверждением законопроекта Государем, ответственность перелагается на Особу {345} Государя, чего вообще нельзя допускать и следует переложить ответственность на правительство.
Но это был простой обмен мнений, который вовсе не имел характера просьбы кем-либо о своей отставки и ему просто непонятно, что именно вызвало написанное ему письмо. Он прибавил: «после такого письма мне, конечно, следовало бы подать просьбу об отставке, но я этого не сделаю, потому что не хочу огорчать Государя из-за минутного Его раздражения, вызванного, вероятно, кем-либо из посторонних людей».

На этом наша беседа и кончилась. Я ни одним словом не упомянул о том, что вопрос мог идти формально и обо мне: я сказал только, что я не предполагаю возобновлять его при моем докладе, потому что, очевидно, вопрос шел не обо мне.
Так это на самом деле и кончилось. Никто в отставку не подавал и скоро все забылось.
Конец 1908 года выдался для меня особенно горячий. К большой текущей работе и без того настолько поглощавшей все мое время, что я едва успевал справляться с тем, что предъявляли запросы каждого данного дня, прибавилась чрезвычайно упорная работа в думских комиссиях и, в частности, в бюджетной, которая с первых же дней ноября отнимала от меня почти целиком иногда по три дня в неделю, а сверх того подошла и совершенно экстренная работа по подготовке и заключению, в самом начале 1909 года, займа на Парижском рынке, для конверсии в долгосрочный заем военного займа 1904 года.

Работа в думской бюджетной Комиссии протекала и в этом году в совершенно спокойной и даже вполне дружелюбной атмосфере.
Большинство Думы, в составе правой фракции, группы националистов, почти все октябристы, да и значительная часть прогрессистов было настроено самым благодушным образом к правительству и старалось наперерыв показать свою полную готовность работать дружно и даже идти навстречу его пожеланиям.
Тон такого отношения задан был, главным образом, председателем Совета Министров Столыпиным. Не задолго перед тем он внес свой проект о земельной реформе; в соответствии с проведенным им по 87-ой статье известным законом 7 ноября, — разработанный при самом тесном согласовании его с взглядами Государственной Думы. Всем Министрам предложено было им — как можно чаще {346} являться в Думу при рассмотрении в ее комиссиях внесенных законопроектов и, в числе Министров, мне пришлось первому осуществлять на практике этот прием тесного сближения с Думскою работою.
Кроме земельной и бюджетной комиссии, все остальные как то вяло принимались вначале за работу, но зато бюджетная показала с первых же дней самую кипучую деятельность Она засыпала все ведомства массою запросов о разъяснении отдельных сметных назначений, и все мы старались наперерыв исполнить желания нашего председателя, но только не затрудняя отдельных комиссий в исполнении их желаний, но даже буквально отрывая на время массу служащих для исполнения предъявленных нам требований, несмотря на то, что многие были просто совершенно не нужны и даже не вытекали из действительных потребностей сметной работы. Самые заседания комиссии вообще и бюджетной в особенности носили в этом году какой-то особенно дружественный тон.
Начались они с того, что Председатель этой последней комиссии обратился ко мне с настоящею приветственною речью, высказавши, без всяких обиняков, что внесенный мною бюджет и в особенности объяснительная к нему записка, представляют собою замечательный труд, который должен облегчить Государственной Думе ее сложную работу, а проявленная всеми ведомствами готовность снабжать ее всеми необходимыми данными превосходит все самые смелые ее ожидания и открывает самую широкую возможность дружной, совместной работы. Ряд членов бюджетной комиссии открыто присоединился к нему и прибавил от себя выражения их благодарности за такое отношение.
Оппозиция, разумеется, молчала, но никакого открытого возражения не сделала, и только по форме делаемых ею и ее бессменным представителем Шингаревым вопросов можно было догадаться с какою целью делаются эти вопросы и какое использование будет ими сделано в открытых заседаниях Думы. Я не припомню, однако, ни одного сделанного мне запроса, по которому не было дано мною или моими сотрудниками исчерпывающего ответа, не оставлявшего места самому ничтожному недоразумению. Скажу даже, что я не припоминаю ни одного заседания, которое не кончалось бы тем или иным выражением
M. M. Алексеенко его благодарности мне и моему ведомству за оказываемую помощь Думе в ее работе. Такой же характер носили и комиссионные протоколы по отдельным сметам, которые все воспроизводили, в самой корректной {347} форм, все сделанные запросы и полученный на них разъяснения и сводили заключения комиссии почти всегда к положениям, принимаемым правительством, или к самым второстепенным разногласиям, про которые Алексеенко всегда говорил:
«нужно же оставить хоть небольшой след тому, что мы не всегда подчиняемся правительству».
В конечном результате, проект росписи и заключение по нему Бюджетной Комиссии вылилось в такую благожелательную для правительства форму, что оставалось только ждать дня рассмотрения его Общим Собранием Думы, и в Совете Министров не раз говорилось, что в этот день я буду несомненным «бенефициантом» и в шутку спрашивали меня, не известно ли мне какому цветочному магазину заказан венок, который будет возложен на мою голову?
Меня эта двухмесячная работа в Думской комиссии, разумеется, утомила до крайности, так как мне приходилось иногда просиживать в ней буквально целый день с перерывом только для завтрака, но зато морально я был глубоко удовлетворен и все говорил председателю комиссии, что единственное мое желание заключается в том, чтобы такой же дружелюбный тон поддерживался и в Общем Собрании. На это мое пожелание он заметил мне как-то раз, когда мы вместе вышли из затянувшегося заседания, что такого благополучия ждать нельзя потому, что «для печати и для публики нельзя же все хвалить правительство, а нужно когда-нибудь сказать, что оно все-таки никуда не годится, хотя голосовать все-таки нужно с ним».
Так оно потом и случилось.
Переговоры мои о заключении займа также не дали мне большого труда и кончились сравнительно быстро и вполне благополучно, хотя потом не мало крови было испорчено бесполезными прениями в Думе, когда, и по этому поводу, пришлось все-таки встретиться с совершенно бесполезною и глубоко несправедливою критикою оппозиции в лице того же Шингарева, который, очевидно, — не тем будь помянут покойный, — не мот пропустить ни одного повода, чтобы не наговорить множество неприятных суждений, в которые и сам он чаще всего не верил, но не мог противостоять усвоенной его партиею повадке критиковать и осуждать правительство в самых правильных, и даже неизбежных, его мероприятиях.
Начало переговоров о заключении займа, для консолидации выпущенных в 1904 году обязательств государственного {348} казначейства на парижском рынке, соложено было мною словесно в моей встрече с главою русской группы банкиров — Нетцлиным в Гомбурге в августе 1908 года. Об этом я сказал уже вскользь в своем месте. Подробности этого дела заключались в следующем. Списавшись с ним еще до моего выезда в этом году в отпуск, я предложил ему нашу встречу в Гомбурге и наметил ему в письме основные мои мысли по этому поводу, заключавшиеся в том, что заем должен быть долгосрочный, 4 ½ процентного типа, на сумму, покрывающую в его чистой выручке, всю сумму погашаемых бонов. Я оговорил тут же, что усердно прошу его до выезда на свидание со мною переговорить с его коллегами, главным образом, по двум вопросам — о выпускной цене займа и о размере комиссии по выпуску. Я предупредил его при этом, что положение России теперь иное, чем в 1906 году, и что я дружески прошу его не ставить меня в трудное положение невыгодными условиями, так как я не могу принять их, как с точки зрения русского общественного мнения, которое не примирится с тяжелыми условиями консолидационного займа, при значительно окрепшем внутреннем и внешнем положении России, да и я сам не пойду на невыгодные условия. Мне очень жаль, что и это письмо, если оно сохранилось в архиве Министерства Финансов и попало в руки большевиков, не опубликовано ими, т. к. оно показало бы, что представители русского правительства отстаивали интересы государства, а не предавали их, как принято говорить об этом по отношению ко всему нашему прошлому.
Отношение Нетцлина к поставленным мною вопросам при свидании со мною было в общем самое благоприятное. Он сказал мне, что русская группа дает себе ясный отчет в том, что кредит России окреп, что правительство сумело внести порядок в управление, и между ним и народным представительством установились совершено нормальные отношения. Финансовое положение страны настолько окрепло, что правительство может просто рискнуть оплатить обязательства 1904 года наличным запасом золота, если бы оно встретило затруднения к заключению займа.
А главное, по его мнению, это то, что в данном случае вся выручка от займа остается полностью во Франции и пойдет в распоряжение тех же главных банков русской группы, которые заключат и новый зачем, (потому что боны 1904 года размещены, главным образом, в их кассах и лишь малая часть проникла в публику.
Нетцлин уверил меня, что согласие Французского {349} правительства совершенно обеспечено, о чем группа имеет даже определенное заявление, и он вполне уверен в том, что я не встречу с ее стороны никаких затруднений и могу даже дать ему полномочия войти в соглашение с его коллегами и сообщить мне их решение. Я так и поступил. Тотчас по возвращении в Петербург я доложил весь вопрос Совету Министров, получил разрешение представить его на предварительное одобрение Государя, известил об этом Нетцлина и в течение октября и ноября все условия были соглашены письмами, без вызова банкиров в Петербург, и в январе заем был заключен без внесения принципиального вопроса в Думу и Государственный Совет, так как он имел характер конверсионный и мог быть по закону совершен в порядке Верховного управления.
Впоследствии, при рассмотрении росписи на 1909 год, в Думе оппозиция пыталась доказывать незакономерность распоряжения правительства, но должна была сойти со своей точки зрения и даже доказательства ее, что заем был заключен на невыгодных условиях, не имели никакого успеха, и подавляющее большинство Думы встретило шумными одобрениями мои доказательства о выгодности условий займа и несомненном упрочении русского кредита, а не его падения, как силился доказать Шингарев, впрочем, и сам но веря своим нападкам на меня.
По крайней мере, когда после рассмотрения росписи я имел случай подойти к нему и спросить его в кругу немногих членов Государственной Думы, действительно ли он считает, что можно было выговорить лучшие условия, он сказал, не обинуясь, что ему неизвестен механизм совершения займов на внешнем рынке, но пожалуй, что при существующих условиях, трудно было добиться лучшего и, конечно, хорошо, что правительство не решилось на оплату бонов из золотого запаса, который пригодится на другое. Присутствовавшие при разговоре некоторые члены Думы и в частности покойный Мотовилов — я хорошо помню его реплику — не обинуясь сказали мне, что я делаю большую ошибку, предполагая, что члены Думы думают то, что говорят, так как многое говорится для совершенно посторонних целей. Шингарев на то только засмеялся и ответил мне: «ну что же, — Вы победили и лучше больше об этом не говорить — до другого раза».

Таким образом 1909 год начался для меня при весьма благоприятной обстановке и не предвещал никаких {350} осложнений в той нервной работе, которую представляло собою прохождение бюджета через Общее Собрание Государственной Думы. Бюджетные прения начались 16-го февраля и тянулись до самого конца мая, совершенно разочаровавши меня в моих ожиданиях благополучного и мирного их разрешения.
Начались прения с доклада Председателя бюджетной комиссии Алексеенко, который и на этот раз сохранил тот же благожелательный тон, который был усвоен им при рассмотрении росписи на 1908 год. У меня и сейчас лежит под руками его доклад. Это был сплошной хвалебный гимн правительству и лично мне за внесенную роспись. Во всем его докладе, длившемся почти два часа, не было сделано ни одного принципиального вопроса, ни одного сколько-нибудь существенного замечания и целый ряд совершенно недвусмысленных похвал по моему адресу за ясность изложения, за исчерпывающую полноту оправдательного матерьяла. Только под конец, да и то скорее для придания себе особой эрудиции и поучения своей аудитории, он высказал несколько пожеланий для будущего, да и то почти в буквальном повторении заключительной части моей объяснительной записки.
Но дальние пошло иное. После Алексеенко говорил, как н следовало ожидать, Шингарев, и его доклад был просто возмутителен. Он не коснулся ни одного из многочисленных вопросов, которые были затронуты им в заседаниях бюджетной комиссии, освещены в ее протоколах, так сказать ликвидированы принятыми решениями, подписанными самим Шингаревым, и разобраны доскональным образом Председателем бюджетной комиссии.
Вместо всего этого Шингарев представил, как и в прошлом году, сплошной обвинительный акт против правительства, опорочивал все его заключения, принятые бюджетною комиссиею и оттененные Председателем ее как несомненная заслуга правительства в деле оздоровления финансов и как доказательство его готовности дружно работать с народным представительством и все его соображения переплетены были с целым рядом личных выпадов против меня.
После него говорило еще несколько совершенно бесцветных депутатов, мало или совсем не смысливших ничего в росписи, и мне хотелось дать выговориться еще большему количеству охотников до оппозиционной болтовни и уже потом выступить с моими возражениями. Но присутствовавший на заседании Столыпин, переговоривший в перерыве с Председателем Думы, нашел, что нельзя оставлять возмутительных {351} выпадов Шингарева без немедленной отповеди и просил меня выступить тотчас после перерыва для завтрака.
К сожалению, в ту пору, когда я записываю эти воспоминания из былого, мне не с кем обменяться впечатлениями и не у кого спросить как относились мои слушатели к тому, что было оказано, и какая оценка осталась у тех, кто был свидетелем моей борьбы и моих усилий отстаивать достоинство правительственной власти, как и попыток моих поставить правду на место проявлений политической страстности.
Мне приходиться только справляться со своею собственною совестью и искать у нее справедливой оценки того, что делал я и говорил в ту пору. И этот неумолимый свидетель говорит мне, что поле сражения оставалось во всех случаях за мною, и мои противники уходили, если и не убедившись в проигрыше избранной ими недоброй партии, то добившись относительного успеха только у своих единомышленников, не отвоевавши от меня, как органа правительства, ни одной из намеченных ими позиций.
Доказательствам этому служили не только принятые решения, но и шумные проявления одобрения со стороны подавляющего большинства Думы, не зараженной партийною страстностью и, что всего убедительнее — бесспорное проявление доверия ко мне со стороны значительного большинства думских кругов.
Помогало мне разумеется и то, что я вообще был сильнее моих противников, обладавших, несомненно, недюжинными дарованиями, в особенности Шингарев, — но не в смысле положительных знаний бюджетного дела и многих отраслей государственной жизни. В подавляющем большинстве, мок оппоненты были людьми чрезвычайно поверхностно осведомленными в этих вопросах. Они отдавали мне открыто должное в том, что меня нельзя застать врасплох или не вооруженным всеми сведениями, даже по другим ведомствам.
Покойный Столыпин не раз опрашивал меня, каким образом имею я готовый ответ на каждый вопрос, иногда совершенно неожиданный, и я всегда отвечал ему одним доводом — что я не даром провел 6 лет на должности Статс-Секретаря Государственного Совета по сметной части, столько же лет в должности Товарища Министра Финансов, при Министре, мало входившем в вопросы текущей государственной жизни и представлявшем мне большую свободу действий. Мне приходилось быть в курсе каждого, сколько-нибудь существенного вопроса не меньше, нежели мои сотрудники и {352} докладчики, прекрасно, однако, ознакомленные со всеми делами их специальности.
Когда я вернулся вместе со Столыпиным в Министерский павильон после моей двухчасовой реплики Шингареву, он и присутствовавшие некоторые Министры снова сделали мне положительную овацию, которая повторилась потом и в ближайшем заседании Совета Министров, когда Столыпин передал свои впечатления от думского заседания.
Во время почти четырех месяцев, в течение которых тянулась бюджетная работа, с февраля до второй половины мая, к чисто сметной работе примешались, и в этом году, всевозможные нападения, которые оппозиция силилась направить на правительство, просто придираясь к той или другой сметной статье, — исключительно с тою целью, чтобы наговорить правительству очередных неприятностей на ту или другую, излюбленную оппозицией, тему по преимуществу экономического характера, как наиболее удобную для произнесения неприятных правительству речей, без необходимости иметь фактические поводы для таких выступлений.
Естественно поэтому, что «отгрызаться» по всем этим вопросам приходилось опять же мне и бывало, что несколько дней подряд я просто не выходил из заседаний Думы, отвечая на пристрастные нападения отдельных оппозиционных ораторов. (Среди них всегда играл выдающуюся роль тот же покойный Шингарев, который специализировался вообще на ведомстве финансов и стал, так сказать, присяжным отрицателем всякого рода полезной деятельности именно этого ведомства.

Его энергия была поистине изумительна. Неуспехи его выступлений его вовсе не обескураживали. Почти всегда он оставался в неприятном положении человека, усилия которого не приводили ни к чему, но так как на следующий день газета Речь хвалила его и осуждала меня, то цель его оказалась достигнутою и он, с новой энергией, принимался за меня, и наши шпаги неизменно скрещивались чуть что не в каждом заседании. Излюбленною темою для нападок оппозиции всегда была смета Особенной Канцелярии, по кредитной части, к которой можно было с большим или меньшим основанием приурочить нападки на деятельность Крестьянского Банка и еще более — Иностранного Отделения Канцелярии, с тем, чтобы изъять из непосредственных рук Министра Финансов такое орудие, как покупка валюты, необходимой тому же Министру.
{353} Затем, излюбленною темою служила также смета Департамента Железнодорожных Дел, как повод домогаться передачи тарифного дела в руки законодательных учреждений, или ограничивать деятельность правительства в вопросах частного строительства железных дорог или, наконец, критиковать того же Министра Финансов в его деятельности по Китайской Восточной железной дороге, состоявшей в его ведении.
Мне приходилось, в прямом смысле слова, защищаться но всем фронтам, и моя задача была не очень таки благодарная, потому что оппозиция очевидно рассчитывала либо на то, что я не отобьюсь от ее нападок, либо просто не вынесу этого каторжного труда. Мне очень жаль, что я не могу привести здесь наиболее существенных выдержек из произнесенных мною в этом году речей. Но их было так много, что одни копии полученных мною наиболее крупных из них занимают много сотен страниц убористой печати, и он заняли бы слишком много места.
Одно, и только одно, я могу оказать, что, несмотря на то, что прошло столько лет с той поры, перечитывая мои речи, я испытывал большое чувство удовлетворения от того, что мои противники ничего не выиграли их систематическими и предвзятыми нападениями на правительство, и что последнее, в моем лице, вышло с честью из этого боя.
Решения Думы были всегда на моей стороне, мои противники не могли занести на их счет ни одной реальной победы, а те выражения благодарности, которые я получал непосредственно или много времени спустя от моих подчиненных, которых я защищал каждый раз, когда их опорочивала оппозиция, не имея на то никакого повода и основания, — служили для меня лучшею наградою за понесенный тяжелый труд и способствовали более, нежели что либо иное, той связи ведомства со мною, которая отличала все десять лет моей работы на моем трудном, но и благодарном посту.
В эту Думскую бюджетную работу начала 1909 года снова и опять вдвинулась попытка оппозиции, не знаю уже в который раз начиная с 1907 года, вернуться в форме запросов о незакономерности действий моих и Министра Путей Сообщения в направлении дела о частном железнодорожном строительстве.
Ни мало не смущаясь совершенно ясным законом о порядке направления этих дел через второй Департамент Государственного Совета; оппозиция, идя по стопам Думы второго {354} созыва, и в 1909 году так же, как и в 1907-ом, снова подняла тот же вопрос, прибегнув к тем же приемам, к каким пыталась было прибегнуть Дума 2-го созыва. Ее несколько не смущало то, что состав Думы 3-го созыва был уже не тот и на него не было возможности опереться. Те же лица выступили с тем же арсеналом средств в промежуток сметной работы и остались при том же неуспехе, как и их предшественники, и не добились успеха в их попытке пересмотреть изданный закон в порядке думской инициативы, не смотря на все усилия подбить большинство Думы признать действия правительства незакономерными. Они потерпели в этом отношении снова полное поражение, которое не ослабило их энергии до самого конца работ Думы 3-го созыва...
В эту пору оппозиция пошла, однако, даже дальше попыток Думы
2-го созыва в обвинении правительства в его неуважении к народному представительству и избрала для этою совершенно неожиданный прием.
В числе законов, определивших порядок частного железнодорожного строительства, один из законов — журнал заседания по этому вопросу под личным председательством Государя — не был опубликован и приведен только в цитатах под законом о подведомственности этих дел второму Департаменту Государственного Совета. В своих возражениях на мои объяснения Шингарев и Некрасов заявили, что им этот журнал неизвестен, и они не считают себя в праве руководствоваться им, а ссылка под текстом закона может быть истолкована и не правильно. Тогда Председатель бюджетной Комиссии Алексеенко и председатель Думы Хомяков обратился ко мне с просьбою доставить текст этого журнала для его ознакомления в бюджетную комиссию, обещая не предавать его гласности.
Я передал об этом в заседании Совета Министров Столыпину, который нашел эту просьбу совершенно справедливою и просил меня доложить об этом Государю. Разрешение, разумеется, было дано. Государь даже заметил, что Он не видит никакого затруднения опубликовать журнал через Сенат; я отвез заверенную мною копию Председателю Думы, который меня горячо благодарил, сказавши, что теперь всякие сомнения должны отпасть.
Каково же было мое удивление, когда в следующем открытом заседании Общего Собрания Думы Шингарев и Некрасов в один голос обвинили меня в попытке произвести насилие {355} над Думою предъявлением отдельного акта никому неизвестного и совершенно не отвечающего достоинству Думы. Левые скамьи бурно поддержали моих обличителей, ни Алексеенко, ни Хомяков не выступили с разъяснениями, и мне пришлось снова взять на себя роль разрушения сочиненной легенды и получить опять открытое одобрение внушительного большинства Думы.
В какой степени были не правы мои оппоненты и насколько предвзяты были их придирки, направленные исключительно на то, чтобы еще и еще раз попытаться вырвать из рук правительства все дело частного железнодорожного строительства и подчинить его влиянию законодательных учреждений, — всего лучше может пояснить текст произнесенной мною речи в заседании 25-го февраля 1909 года. Любопытно именно то, что думская оппозиция отлично понимала и сама, что все действия правительства были проникнуты самою неоспоримою законностью, и что перед нею лежал только один законный путь, — не обвиняя никого в нарушении закона, добиваться рассмотрения всего дела по существу в законодательном порядке и настаивать на издании нового закона, в отмену изданного в 1906 году, с которым можно было соглашаться или не соглашаться, но отрицать его ясный смысл и доказывать, что правительство не имело права направлять дела частного железнодорожного строительства во Второй Департамент Государственного Совета было явным отрицанием очевидного закона.
Так как и во многих других случаях цель оправдывала средства и для достижения намеченной цели — ограничения объема власти правительства — все способы были хороши, хотя и была очевидна и для самих авторов вся безнадежность обоих запросов. Не могли они не понимать, что даже, при получении требуемого законом большинства двух третей голосов для переноса дела о незаконных действиях правительства на разрешение Государя, они не могли рассчитывать ни на какой успех, так как правительство делало только то, что выработано было под личным председательством самого Государя, но важна была не практическая цель, а одно желание создать неблагоприятную атмосферу для правительства, хотя бы явною очевидной передержки совершенно ясного закона.
Когда же стало ясно для всего состава Думы, что удержаться на обвинении правительства в незакономерности его действий нельзя и для признания его не соберется и простого большинства голосов, то авторам запросов не оставалось ничего иного, как {356} выиграть в глазах оппозиционных кругов и враждебно настроенной печати, выкинувши флаг стеснения свободы суждений Думы предъявлением недопустимого аргумента — давить на Думу авторитетом Верховной власти. Оппозиция явилась как будто бы защитницею достоинства последней от всякого вмешательства ее в прения законодательной палаты. В моем лице правительство оказывалось виновным в вовлечении Государя в спор между Думою и правительством.
Государь отлично понял всю соль этого неискреннего приема. Когда после указанного заседания Думы я пришел к Нему с очередным моим докладом, Он показал мне отложенный Им номер Нового Времени, с подробным изложением прений, и сказал мне просто: «Как не стыдно прибегать к такому неуместному приему. Ведь сам председатель Думы просил меня оказать им внимание — познакомиться с тем, что не было опубликовано. Я охотно пошел навстречу их просьбе, хотя имел несомненное право отказать, но не сделал этого, дабы не давать повода обвинять не то Меня, не то правительство в ненужном отказе, а теперь Вас же обвиняют в учинении насилия над Думою, как будто доказать подлинный текст обязательного и для правительства и для самой Думы закона — значить давить на чью-то совесть».
Вскоре после этого заседания Думы мне снова пришлось. встретиться с моими противниками в кулуарах Таврического Дворца и затронуть в частной беседе этот щекотливый вопрос перед Председателем Думы Хомяковым, которого я спросил не предполагает ли он, при своем очередном докладе у Государя, разъяснить Ему, что правительство вело себя более, чем корректно, доложивши Думе только то, о чем она сама просила Его через посредство своего председателя, так, как мне положительно неприятно, что меня обвиняют в том, что я ввел Государя и Его авторитет в думские прения, и я конечно уже впредь буду осторожнее и устранюсь от такой неблагодарной роли.
Хомяков ответил мне с его обычными шутками и остроумием: «ну что об этом поднимать лишний разговор, когда и Вы отлично знаете, что Вы правы, и Государь не менее Вас убежден в этом, да и все Ваши противники также понимают, что им не следовало говорить многого из того, что было оказано, но в этом большой беды нет».

{357} Любопытно, однако, что и после такого торжественного провала и внесенного запроса правительству еще долго тот же вопрос поднимался в Думе по самым разнообразным поводам и без всякой положительной цели, если не считать такою просто желания наговорить правительству опять все те же, прерываемые аплодисментами речи об ограничении власти законодательных палат и о захвате правительством не принадлежащих ему полномочий.