Виктор Мари ГЮГО

1802-1885

В прозе Виктора Гюго современная ему пресса представлена многосторонне, с позиций и автора, и персонажей произведений. Нередко печатные издания влияют на развитие событий, дают им новое развитие.

Известно, что писатель прилагал большие усилия к тому, чтобы во Франции была отменена смертная казнь. В этюде «Последний день приговоренного к смерти» (1829) он поведал историю о том, как гильотиной преступнику пытались отрубить голову пять раз, превратив казнь в откровенное издевательство над осужденным. Когда и после пятого раза казнить его не удалось, палач бежал с эшафота, а оставшийся в живых, истекавший кровью преступник попросил его пощадить. Однако нашелся подручный палача, который «поднялся на эшафот, велел приговоренному лечь ничком, чтобы удобнее было отвязать его, а сам, воспользовавшись доверчивостью умирающего, вскочил ему на спину и принялся неумело перерезать остаток шеи чем-то вроде кухонного ножа». И этот вопиющий случай прошел мимо правосудия, мимо печати, что вызвало особое возмущение писателя: «И что же! Это событие прошло совершенно незамеченным! Парижские газеты забыли о нем, как о незначительном эпизоде. Никто не обеспокоился. Выяснили только, что гильотина была умышленно испорчена кем-то, кто хотел подставить ножку палачу, а именно одним из его подручных. Палач выгнал его <...>>» (Пер. П. Антокольского).

Средства массовой информации не смогли встать на защиту закона, не стали расследовать, почему так бесчеловечно проводилась казнь. Парижские газеты «забыли» о случае, который представляется им «незначительным», но на самом деле показывающим французское общество в самом неприглядном виде.

В ходе дискуссии, разгоревшейся между несколькими персонажами этюда, они обсуждают книгу, в которой описывается жизнь пригово-

-----

1 Гюго В. Последний день приговоренного к смерти http://lib.aldebaran.ru/author/gyugo_ viktor/gyugo_viktor_poslednii_den_prigovorennogo_k_smerti

107

 

ренного к смертной казни и сама казнь. Один из участников дискуссии, Философ, не против таких книг и таких описаний, «если изложить факты правдиво». На что другой, Тощий господин, возражает: «Ага! Именно правды тут и не видно. Откуда поэту быть осведомленным в таких делах? Для этого надо по меньшей мере занимать должность королевского прокурора. Вот, к примеру: в одной газете я прочел выдержки из этой книги; там сказано, что приговоренный не произносит ни слова, когда ему читают смертный приговор; а между тем я собственными глазами видел приговоренного, который в эту минуту громко вскрикнул. Какая же это правда?»

Замечание участника дискуссии свидетельствует о том, что современные происходившим событиям газеты либо не хотели, либо не имели возможности излагать эти события так, как они происходили на самом деле, довольствуясь публикацией выдержек из художественного произведения, или претендующего на то, чтобы называться художественным. Между тем, художественное произведение не может быть свидетельством достоверности происходивших событий, так как в любом случае представляет лишь их авторскую версию.

В этюде Гюго есть такой эпизод, когда пристав спрашивает священника о том, знает ли он «последнюю парижскую новость»: «Нет, — ответил священник, наконец, услышавший его, — я не успел с утра прочесть газеты. Прочитаю вечером. Когда у меня весь день занят, как сегодня, я прошу привратника сохранить мне газеты и, вернувшись, просматриваю их.

— Что вы! Быть не может, чтобы до вас не дошла такая новость! Свежая парижская новость!»

Весьма примечательная деталь, свидетельствующая о том, что для многих, особенно занятых людей, газеты, а не слухи и сплетни стали источником «последних новостей».

Есть и другое, более глубокое психологическое видение бытования газеты в современном обществе. Человек, ожидающий казни через пять часов, представляет, как жизнь других людей совсем рядом продолжается в повседневных делах и заботах, в разговорах и веселье, в играх и чтении газет: «Вот сейчас, в эту минуту, совсем рядом со мной, в домах, окружающих Дворец правосудия и Гревскую площадь, и во всем Париже люди приходят и уходят разговаривают и смеются, читают газету, обдумывают свои дела: лавочники торгуют, девушки готовят к вечеру бальные платья, матери играют с детьми!».

108

 

Какое-то особое видение происходящему в последние минуты перед казнью дает приговоренному осознание того, что завтра все это будет именно так описано в газетах, которых он не увидит:

«Вот как это было.

Пробило три часа, и мне пришли сказать, что пора. Я задрожал так, словно последние шесть часов, шесть недель, шесть месяцев думал о чем-то другом. Меня это поразило как нечто неожиданное. Они заставили мен идти по их коридорам, спускаться по их лестницам. Они втолкнули меня через одну, потом вторую дверцу нижнего этажа в мрачное сводчатое тесное помещение, куда едва проникал свет дождливого, туманного дня. Посередине был поставлен стул. Мне велели сесть; я сел.

Возле двери и у стен стояли какие-то люди, кроме священника и жандармов, и еще в комнате находилось трое мужчин.

Первый, краснощекий, толстый, выше и старше остальных, был одет в сюртук и продавленную треуголку. Это был он.

Это был палач, слуга гильотины, а двое других его слуги.

Едва я сел, как те двое по-кошачьи подкрались мне сзади; я внезапно почувствовал холод стали в волосах и услышал лязганье ножниц.

Волосы мои, обстриженные кое-как, прядями падали мне на плечи, а мужчина в треуголке бережно смахивал их своей ручищей. Кругом переговаривались вполголоса.

Снаружи слышался глухой гул, словно набегавший волнами. Я было подумал, что это река; но по взрывам смеха понял, что это толпа. Молодой человек у окна, что-то отмечавший карандашом в записной книжке, спросил у одного из тюремщиков, как называется то, что происходит.

Туалет, приговоренного, — ответил тюремщик.

Я понял, что завтра это будет описано в газетах».

Повесть «Клод Ге» (1834) явилась своего рода продолжением борьбы Виктора Гюго против смертной казни, начатую этюдом 1828 года «Последний день приговоренного к смерти». Однако, по сравнению с последним, повесть «Клод Ге» более конкретна и последовательна в части обвинения современного общества в том, что оно лишает бедного человека последнего и тем самым делает его готовым на преступление. Само появление ее связано с прессой.

19 марта 1832 года, едва закончив предисловие к очередному переизданию «Последнего дня приговоренного к смерти», Гюго прочитал в «Судебной газете» отчет о процессе над рабочим Клодом Ге, которого приговорили к смертной казни за убийство тюремного надзирателя.

109

 

Мгновенная реакция писателя осталась в его записной книжке: «Снова казнь, когда же они устанут? Неужели не найдется такого могущественного человека, который разрушил бы гильотину? Эх, Ваше Величество, ведь вашему отцу отрубили голову!»1 Имеется в виду король Луи Филипп, отец которого был казнен. Вначале Гюго написал речь в защиту Клода Ге и против применения смертной казни. Затем возник замысел повести, в которую вошли целые страницы из написанной ранее речи.

В повести есть выразительное сравнение художественного произведения и периодического издания: «<.> вспомните о том, что на свете существует книга более философская, чем «Кум Матье», более популярная, нежели «Конституционалист», более долговечная, чем хартия 1830 года <...>» (Пер. А. Толстой).

В эпизоде упоминается роман аббата Анри-Жозефа Дюлорана «Кум Матье» (1765), вызвавший особый интерес читателей вольнодумной философией, близкой идеям французских просветителей и едкой сатирой на католическую церковь и иезуитов. В свое время этот роман даже приписывался Вольтеру. Xартия 1830 года — это конституция, провозглашенная после Июльской революции во Франции, отдававшая власть в руки банкиров и промышленников. А «Конституционалист» — это название одной из наиболее популярных газет «левой» (умеренно-либеральной) группировки буржуазии в период Реставрации.

Исторический роман Виктора Гюго «Девяносто третий год» (1874) — это воспроизведение полной драматизма картины борьбы якобинской республики против вандейского восстания. Исходя из того, что истинными патриотами Франции были только представители революционного народа, Гюго с особым сочувствием рисует образы деятелей рево-люции — от вождей до рядовых участников. По убеждению писателя, особую роль в разворачивавшихся исторических событиях играла пресса. Она давала и информацию, и настроение обеим сторонам. В особенно напряженные моменты газеты, по уверению писателя, были «повсюду». Окружающие не просто слушали их чтение, а комментировали, заряжались их мыслями и настроениями: «<.> И повсюду газеты. Пока подмастерья цирюльника на глазах зрителей завивали дамские парики, хозяин читал им вслух «Монитер», а рядом, разбившись на кучки, люди слушали и, взволнованно размахивая руками, комментировали статьи

-----

Гюго В. Клод Ге http://www.lib.ru/INOOLD/GUGO/hugo_gueux.txt

110

 

из газеты «Согласие», издаваемой Дюбуа-Крансэ, или из «Трубача дядюшки Бельроза» <_>»1 (Пер. Н.М. Жарковой).

В приведенном описании Гюго упоминает правительственную газету «Монитер», которая издавалась с 1789 по 1921 год.

Перемены, которые в период революционных потрясений случаются часто, радикально меняют поведение и настроение народа. Писатель детально анализирует то, как «террор, сменившийся разгулом», приводит к тому, что Францией «овладела радость спасшейся от гибели нации», а «Париж веселился, но каким-то исступленным весельем». Такое иступленное веселье проявилось и в жизни печатных изданий. «Тлетворное ликование» Парижа, по Гюго, проявилось и в том, что в нем «появился свой Тримальхион»2 в лице Гримо де ла Реньера», а также в том, что «увидел свет «Альманах гурманов». Вошли в моду обеды на антресолях Пале-Рояля под бравурные звуки оркестра, где женщины-музыканты били в барабаны и трубили в трубы; смычок скрипача управлял движением толпы; в ресторации Мео ужинали «по-восточному» среди курильниц с благовониями».

Все поменялось в жизни Парижа: «<...> Миновало время неистовых плясок в разоренных церквах; на смену им пришли балы у Руджиери, Люке, Венцеля, Модюи и госпожи Монтанзье; на смену гражданкам, степенно щипавшим корпию, пришли маскарадные султанши, дикарки, нимфы; на смену солдатам с босыми ногами, покрытыми кровью, грязью и пылью, пришли красотки с голыми ножками, покрытыми бриллиантами; одновременно с распутством вернулось бесчестье всякого рода: наверху орудовали поставщики, а внизу — мелкие воришки. Париж наводнили жулики всех рангов, и рекомендовалось зорко следить за своим бумажником; любимым развлечением парижан было ходить на заседания окружного суда — смотреть воровок, которых сажали на высокие табуреты, связав им из соображений скромности юбки; выходившим из театров «гражданам» и «гражданкам» мальчишки предлагали занять места в кабриолете «на двоих»; газетчики уже не выкрикивали «Старый Кордельер» и «Друг народа», а бойко торговали «Письмами Полишинеля» и «Петицией сорванцов»; в секции Пик на Вандомской площади председательствовал маркиз де Сад. Реакция веселилась и свирепствовала; «Драгуны свободы» 92 года возродились под кличкой «Рыцари кинжала» <.>»

-----

1 Гюго В. Девяносто третий год http://www.lib.ru/INOOLD/GUGO/93god.txt

2 Тримальхион — главный персонаж сатирического произведения древнеримского писателя Петрония «Пир у Тримальхиона», тип богатого выскочки, обжоры и циника.

111

 

 «Старый Кордельер» — газета, издававшаяся в Париже Камиллом Демуленом, представителем правого крыла якобинцев (дантонистов). После их казни газета была закрыта. «Друг народа» — газета, издававшаяся в период Великой французской революции Ж.П. Маратом. Была настолько популярной, что самого Марата называли «другом народа». Одним из показателей всеобщего распутства и бесчестия является то, какие газеты стали распространяться в городе. Места якобинских газет мгновенно заменяются другими изданиями, которые более соответствуют настроениям и требованиям читающей публики.

Кстати, история с тем, как человека стали называть именем издаваемой им газеты (Марат — «друг народа»), не была в этой эпохе исключением. В одном из эпизодов романа Гюго замечает: «<.> А восемь кораблей были той самой эскадрой Канкаля, что прославилась впоследствии под командованием капитана Дюшена, которого Лекиньо в шутку окрестил «Отцом Дюшеном» <.>»

Такой факт является свидетельством особой популярности газеты «Отец Дюшен» (или «Пэр Дюшен»), издававшейся в годы французской революции с 1790 по 1794 год под редакцией левого якобинца Эбера (всего вышло 385 номеров). Газета, издаваемая Эбером Жаком-Рене (1757—1794), пользовалась такой исключительной популярностью среди мелких ремесленников и бедноты парижских предместий, видимо, потому, что сам он, как левый якобинец, добивался усиления революционного террора, более решительной борьбы со спекулянтами, закрытия всех церквей. Против Эбера и его сторонников (эбертистов) выступили и робеспьеристы, и дантонисты. 24 марта 1794 года Эбер и некоторые другие левые якобинцы были казнены по обвинению в заговоре против якобинского революционного правительства.

Или другой пример.

Говоря о составе Епископата1, писатель замечает, что его большинство «составляли бедняки — горячие головы и добрые сердца», однако в нем состояли и такие, как «бывший викарий Шартрского собора, сменивший требник на «Отца Дюшена».»

Активными участниками событий в романе являются журналисты и издатели газет, такие, как Жан-Пьер Брюссо (1754—1793) — деятель французской революции, вождь партии жирондистов, издатель газеты «Французский патриот». Или Луи-Мари Прюдом (1752—1830) — журналист буржуазно-демократического толка, автор многочисленных

----

1 Епископат — организация левых якобинцев, тесно связанная с плебейскими массами Парижа; помещалась в бывшем здании парижского епископства.

112

 

политических памфлетов и брошюр, редактор влиятельной газеты «Парижские революции». Последний, в представлении Марата, выступает в качестве одной из опасностей, грозящих революционному делу: «<.> — Робеспьер, Дантон, опасность в другом — в этих расплодившихся без счета кафе, игорных домах, клубах. Судите сами — клуб Черных, клуб Федераций, Дамский клуб, клуб Беспристрастных, который обязан своим возникновением Клермон-Тоннеру и который в тысяча семьсот девяностом году был просто-напросто клубом монархистов... Затем «Социальный кружок» — изобретение попа Клода Фоше, клуб «Шерстяных Колпаков», основанный газетчиком Прюдомом, et caetera1 <...>»

Для этого героя опасность повсюду и во всем, в том числе и в том, что люди читают газеты: «<...> Так вот запомните, опасность повсюду — над вашей головой и под вашими ногами, кругом заговоры, заговоры, заговоры! Прохожие читают на улицах вслух газеты и многозначительно покачивают головой».

Концепт газеты, в видении Марата, наполняется содержанием опасность для дела революции, их публикации — это опасность и аргумент борьбы. Выступления газет могут представлять опасность. К примеру, в споре Марата с Робеспьером газетное выступление становится таким весьма веским аргументом и даже ставится в вину: «<.> — Если не ошибаюсь, Робеспьер, вы, кажется, называли тех, кто хотел свергнуть монархию, «дон Кихотами рода человеческого».

— А вы, Марат, после четвертого августа в номере пятьсот пятьдесят девятом вашего «Друга народа», — да, да, представьте, я запомнил номер, всегда может пригодиться, — так вот вы требовали, чтобы дворянам вернули титулы. Помните, вы тогда заявляли: «Герцог всегда останется герцогом» <.>»

Опасность в том, как и о чем пишут газеты, когда всего лишь одно употребленное в статье слово может иметь далеко идущие последствия. В Конвенте заседали люди, которые вскоре станут лишь тенями, их «нескончаемо-огромный список» представляет все многообразие мнений и моделей поведения во Французской революции. Среди них были и те, чьи слова запомнились благодаря их реакции на газетные выступления, были те, кто запомнился своей реакцией на развитие революции: «Справа Жиронда — легион мыслителей, слева Гора — отряд борцов. С одной стороны — Бриссо, которому были вручены ключи от Бастилии;

-----

И так далее (лат.)

113

 

Барбару, которого не решались ослушаться марсельцы; Кервелеган, державший в боевой готовности Брестский батальон, расквартированный в предместье Сен-Марсо; Жансоннэ, который добился признания первенства депутатов перед военачальниками; роковой Гюадэ, которому в Тюильри королева показала однажды ночью спящего дофина; Гюа-дэ поцеловал в лобик спящего ребенка, но потребовал, чтобы отрубили голову его отцу; Салль, разоблачитель несуществующих заигрываний Горы с Австрией; Силлери, хромой калека с правых скамей, подобно тому как Кутон был безногим калекой — левых скамей; Лоз-Дюперре, который, будучи оскорблен одним газетчиком, назвавшим его «негодяй», пригласил оскорбителя отобедать и заявил: «Я знаю, что «негодяй» означает просто «инакомыслящий»; Рабо-Сент-Этьен, открывший свой альманах 1790 года словами: «Революция окончена!» <.>»

Среди членов Конвента были пламенные журналисты, такие как Кара, «который, взойдя на эшафот, сказал палачу: «До чего же досадно умирать! Так хотелось бы досмотреть продолжение». Среди них был «журналист Робер, супруг мадмуазель Кералио, писавшей: «Ни Робеспьер, ни Марат ко мне не ходят; Робеспьер может явиться в мой дом, когда захочет, а Марат — никогда». Собственно только этим он и запомнился в истории.

Сама работа Конвента была для народа возможностью наблюдать за тем, как вершится его судьба, как творится история, не только наблюдать, но и «дружелюбно врываться» на заседания своего парламента. И все происшествия обязательно комментировались газетами: «<.> То женщины Сент-Антуанского предместья подносили членам Конвента почетную пику. То англичане предлагали двадцать тысяч пар сапог, чтобы обуть наших босых солдат. «Гражданин Арну, — писала газета «Монитер», — обиньянский кюре, командир Дромского батальона, просит отправить его на границу, а также сохранить за ним его приход». То врывались делегаты секций и приносили на носилках церковную утварь: блюда, чаши, дискосы, ковчежцы, золото и серебро — дар родине от толпы оборванцев, — и в награду просили только одного — разрешения сплясать карманьолу перед Конвентом <.>»

Газеты оказываются у Виктора Гюго обязательными не только свидетелями, но и участниками всех событий описываемой эпохи.

В романе «Человек, который смеется» (1869) Гюго обращается к жизни Англии конца XYII — начала XYIII века. В этой жизни, в наполненных драматизмом исторических событиях особую роль играла пресса. Принципиально важно то, что в понимании писателя эта

114

 

роль не была одинаковой для всех слоев населения. Общение с прессой было возможно и играло важную роль, прежде всего, для людей высокого общественного положения. Пресса давала им возможность быть в курсе всех мало-мальски значительных событий: «<.> Исчезло и другое лицо — Том-Джим-Джек. Он вдруг перестал появляться в Тедкастерской гостинице.

Люди, которым их общественное положение позволяло видеть обе стороны великосветской жизни лондонской знати, вероятно, заметили, что в то же самое время в «Еженедельной газете», между двумя выписками из приходских метрических книг, появилось известие об «отъезде лорда Дэвида Дерри-Мойр, коему, согласно повелению ее величества», предстояло снова принять командование фрегатом, крейсирующим в составе «белой эскадры» у берегов Голландии».1 (Пер. Б. Лившиц).

Замечание о людях соответствующего общественного положения свидетельствует о том, что в общественной практике эпохи уже были и возможность, и необходимость сопоставлять происходящее в жизни с тем, какие события становились предметом внимания прессы.

С другой стороны, писателя волнует то, в каком незавидном положении оказывается пресса и люди, ею занимающиеся, в период политических потрясений, в период реакции. Он вспоминает имена многих, кто, так или иначе, пострадал за свое несогласие с властью, выразившееся публично. Среди них философы и историки, естествоиспытатели и поэты-сатирики, политические деятели и журналисты: «Не следует забывать, что в 1705 году, и даже значительно позднее, Англия была не та, что теперь. Весь ее внутренний уклад был крайне сумбурен и порою чрезвычайно тягостен для населения. В одном из своих произведений Даниэль Дефо, который на собственном опыте узнал, что такое позорный столб, характеризует общественный строй Англии словами: «железные руки закона». Страшен был не только закон, страшен был произвол. Вспомним хотя бы Стиля, изгнанного из парламента; Лок-ка, прогнанного с кафедры; Гоббса и Гиббона, вынужденных спасаться бегством, подвергшихся преследованиям Чарльза Черчилля, Юма и Пристли; посаженного в Тауэр Джона Уилкса. Если начать перечислять все жертвы статута seditious libel2, список окажется длинным. Инквизиция проникла во все углы Европы; ее приемы сыска стали школой для многих. В Англии было возможно самое чудовищное посягательство

-----

Гюго В. Человек, который смеется http://www.lib.ru/INOOLD/GUGO/laughman.txt о крамольных пасквилях (англ.)

115

 

на основные права ее обитателей; пусть вспомнят хотя бы о «газетчике в панцире». В середине восемнадцатого века, по приказу Людовика XY, на Пикадилли хватали неугодных ему писателей. Правда, и Георг III арестовал во Франции в зале Оперы претендента на престол. Это были две чрезвычайно длинные руки: рука французского короля дотягивалась до Лондона, а рука английского короля — до Парижа. Такова была свобода.

Прибавим, что власть охотно прибегала к казням в стенах тюрьмы; к казни примешивался обман. То был омерзительнейший способ действий, к которому Англия возвращается в наши дни, являя тем самым всему миру чрезвычайно странное зрелище: в поисках лучшего эта великая держава избирает худшее и, стоя перед выбором между прошлым, с одной стороны, и прогрессом, с другой, — допускает жестокую ошибку, принимая ночь за день».

В процитированном отрывке упоминается писатель Даниэль Дефо (ок. 1660—1731), автор романа «Робинзон Крузо», который написал несколько политических памфлетов против дворянства и церкви. За один из них был приговорен к позорному столбу. Названо имя Ричарда Стиля (1671—1729), английского журналиста, писателя и драматурга, который считается одним из родоначальников буржуазной просветительской литературы в Англии. Был изгнан из парламента за свои публицистические выступления во время правления тори. Джон Уилкс (1727—1797), английский публицист и политический деятель, также был членом парламента, а потому пользовался неприкосновенностью, что не помешало арестовать его и посадить в Тауэр за резкую критику королевского послания парламенту в печати.

Однако и свобода, не знающая границ, в том числе и печати, не вызывает у Гюго радужных настроений. Писатель вспоминает времена правления Кромвеля, сына гентингдонского пивовара, по велению которого был казнен король Людовик XIY и в Англии была установлена республика: «<.> Много неправомерного было совершено во время республики. Британия приобрела первенство в Европе; в результате Тридцатилетней войны была покорена Германия; с помощью Фронды ослаблена Франция, с помощью герцога Браганцкого умалена Испания. Кромвель подчинил себе Мазарини; во всех договорах протектор Англии ставил свою подпись выше подписи французского короля; на Соединенные провинции была наложена контрибуция в восемь миллионов; Алжир и Тунис подверглись притеснениям; покорили Ямайку; усмирили Лиссабон; в Барселоне подогрели соперничество Испании и

116

 

Франции, а в Неаполе восстание Мазаньелло; присоединили к Англии Португалию; от Гибралтара до Кандии очистили море от берберийцев; утвердили морское владычество двумя способами: силой оружия и торговлей; 10 августа 1653 года английский флот разбил Мартина Гапперца Тромпа, человека, выигравшего тридцать три сражения, старого адмирала, именовавшего себя «дедушкой матросов», победителя испанского флота. Англия отняла Атлантический океан у испанцев, Великий — у голландцев. Средиземное море — у венецианцев и по навигационному акту установила свое господство на побережьях всех морей; захватив океан, она держала в руках весь мир; голландский флаг смиренно приветствовал в море флаг английский; Франция в лице своего посла Манцини преклонила колени перед Оливером Кромвелем, а Кромвель, как мячами, играл Кале и Дюнкерком; он заставил трепетать весь континент, он диктовал мир, объявлял войну; повсюду развевался английский флаг; один только закованный в латы полк протектора внушал Европе больший ужас, чем целая армия; Кромвель говорил: «Я хочу, чтобы английскую республику уважали так, как уважали республику римскую»; не оставалось ничего святого; слово было свободно, печать была свободна; на улице говорили все, что хотели, все печатали без всякого контроля и цензуры; престолы зашатались; весь монархический порядок Европы, частью которого были Стюарты, пришел в расстройство. Но вот, наконец, Англия свергла этот ненавистный режим и получила прощение».

Нельзя не заметить того, что в перечисление «неправомерного», которое было совершено «во время республики», попадают свобода слова, свободная печать, возможность печатать все «без всякого контроля и цензуры». Значит, концепт печать, в представлении Виктора Гюго, не может рассматриваться без таких его составляющих, как цензура и контроль, в противном случае печать переходит в разряд «неправомерного», противного общественному устройству.

Роман, в котором уделяется особое внимание жизни королевской знати Англии, нуждался в значительном количестве пояснений и примечаний. Иногда эти пояснения писатель дает со ссылкой на периодические издания, современные описываемой эпохе: «<...> «Pour» означало во Франции следующее: когда король путешествовал, гоф-фурьер вечером, во время остановок, отводил помещение лицам, сопровождавшим его величество. Некоторые из этих вельмож пользовались огромным преимуществом перед остальными. «У них есть «pour», — читаем мы в «Историческом журнале» за 1694 год на странице 6-й, — то

117

 

есть распределитель помещения пишет перед именами этих особ слово «pour» (для), например: «для принца Субиз», между тем как, отмечая помещение лица не королевской крови, он опускает предлог «для» и пишет просто: «Герцог де Жевр, герцог Мазарини» и т.д. Предлог pour, красовавшийся на дверях, указывал на то, что здесь помещается принц крови или фаворит. Фаворит — это еще хуже, чем принц. Король жаловал право на pour, как орденскую ленту или как пэрство».

Роман «Отверженные» (1862), изображающий жизнь различных классов в период от поражения Наполеона при Ватерлоо до Июньского восстания 1848 года, в своей главной идее направлен против тех нравов, устоев, традиций, которыми живет французское общество первой половины XIX века. Кроме того, из этого романа можно узнать, что печать уже в это время получила в стране массовое распространение, газета стала одним из обязательных атрибутов повседневной жизни значительной части общества, даже неким признаком воспитанности и хорошего тона. Читатель неоднократно застает героев романа за чтением газет. К примеру: «Однажды утром, когда Жильнорман был занят чтением не то «Ежедневника», не то какой-то другой газеты того же сорта.»1

Или чуть ниже: «Затем он снова принялся читать, выкинув из головы внучатного племянника какого-то там Теодюля, и вскоре пришел в сильнейшее раздражение, что с ним случалось почти всякий раз, как он читал газеты.».

Чтение газеты выступает как едва ли не обязательный атрибут начала или завершения дня, словно утренний кофе или вечерний чай. Герои часто интересуются друг у друга, прочитана ли одним из собеседников сегодняшняя газета, словно это является некоей обязанностью грамотного и воспитанного человека: «Пойдем со мной обедать, — предложил он.

Они отправились вместе к Руссо и потратили шесть франков. Мари-ус ел за десятерых и дал шесть су гарсону.

- А ты читал сегодня газету? — спросил он за десертом Курфейра-ка. — Какую превосходную речь произнес Одри де Пюираво!»

В Париже и других крупных городах появились даже специально отведенные для чтения газет места: «И так будет продолжаться, пока они не перестанут ходить читать газеты под арки Одеона». Один из героев признается: «Однажды, когда я читал газеты под аркадой Одеона, мне показалось, что вы прошли».

----

Гюго В. Отверженные http://www.lib.ru/INOOLD/GUGO/otwerzh2.txt

118

 

Наблюдая за двумя малышами, идущим по абсолютно безлюдному Люксембургскому саду, писатель размышляет о том, как они могли оказаться здесь в такое время, и среди его версий есть такая: «. а может быть, накануне вечером, при закрытии парка, они обманули бдительность сторожей и спрятались на ночь в одном из павильонов для чтения газет».

Светские салоны получили возможность иметь газеты, которые соответствовали их духу и вкусам: «Тут все было в полной гармонии; тут жизнь чуть теплилась во всем; слова излетали из уст едва уловимым вздохом; газета, отвечавшая вкусам салона, напоминала папирус. Здесь попадались и молодые люди, но они выглядели полумертвыми».

Возможность читать газеты, еще нередко воспринимается как принадлежность к привилегированному обществу, как свидетельство богатства. Один из героев романа на замечание прилично одетого господина с гневом отвечает: «Конечно, я бандит! Зато у вас у всех ноги в тепле, на вас сапожки от Сакосского, рединготы, подбитые ватой, как на архиепископах; вы квартируете в бельэтажах, в домах с привратниками, едите трюфели, лакомитесь спаржей в январе, когда ей цена со-рок франков пучок, да зеленым горошком обжираетесь, а ежели захотите узнать, холодно ли на улице, справляетесь в газете, что показывает термометр инженера Шевалье. Ну, а наш брат — сам себе термометр!»

Ущербность мира, в котором отсутствует возможность «развернуть газету», особенно ярко проявляется в том момент, когда автор вспоминает о «глубинах мерзости», о «великой пещера Зла», где «господствует беспощадная ненависть» отверженных французским обществом. Там живут люди, ножи которых никогда в жизни не оттачивали пера, люди, которым «никогда не случалось перелистать книгу или развернуть газету»: «Пришло время заглянуть в иные глубины, в глубины мерзости.

Мы утверждаем, что глубоко внизу под обществом существует и будет существовать, до тех пор пока не рассеется мрак невежества, великая пещера Зла.

Это подземелье залегает глубже других и враждебно другим. Здесь господствует беспощадная ненависть. Здесь не встретишь философа. Здесь нож никогда не оттачивал пера. Здесь чернота не походит на благородную черноту чернил. Преступным пальцам, которые судорожно сжимаются под этим душным сводом, никогда не случалось перелистать книгу или развернуть газету. В глазах Картуша Бабеф — эксплуататор; для Шиндерганнеса Марат — аристократ. У этой пещеры одна цель: разрушить все».

119

 

Однако в мире людей обеспеченных и уважаемых газета стала настолько обычным явлением, что может просто случайно попасть под руку герою, как это произошло однажды, к примеру, с Жильномар-ном: «<.> Однажды утром Жильнорману, по поводу попавшейся ему под руку газеты, вздумалось отозваться с пренебрежением о Конвенте и изречь роялистскую сентенцию насчет Дантона, Сен-Жюста и Робеспьера».

Газету можно было найти даже в трактире провинциального городка. Не менее важно и то, что сложилась традиция хранить старые газеты: их использовали для написания записок, маленьких писем, которые можно было отправить в пределах города. К примеру, именно на старой газете трактирщик Жакен Лабар пишет записку в мэрию, сообщая о посетителе (это был Жан Вальжан), который вызвал у него подозрение: «<...> — Скоро ли обед? — спросил тот.

— Сейчас будет готов, — ответил трактирщик.

Пока пришелец грелся у огня, повернувшись к хозяину спиной, почтенный трактирщик Жакен Лабар вынул из кармана карандаш и оторвал уголок старой газеты, валявшейся на столике у окна. Написав на полях несколько слов, он сложил этот клочок бумаги и, не запечатывая, вручил мальчугану, который, как видно, служил ему одновременно и поваренком и рассыльным. Трактирщик что-то шепнул на ухо поваренку, и тот бегом пустился по направлению к мэрии.

Путник ничего не заметил».

Есть, видимо, какой-то свой символический смысл в том, что старая газета используется трактирщиком для того, чтобы отправить донос в мэрию. Пресса умеет очень быстро менять мнения и героев, предавать вчерашние идеалы в угоду новым веянием и требованиям, даже изменять свои старые названия на новые, понимая так возможности ничем не ограниченной свободы: «<.> Девушки распевали Сент — Авельского отшельника, текст которого был написан Эдмоном Жеро. Журнал «Желтый карлик», преобразился в «Зеркало». Кафе «Ламблен» стояло зa императора в пику кафе «Валуа», стоявшему за Бурбонов. Герцог Беррийский, которого где-то во мраке уже подстерегал Лувель, только что женился на сицилийской принцессе. Прошел год со смерти г-жи де Сталь. Гвардейцы встречали свистками м-ль Марс. Большие газеты стали совсем маленькими. Формат их был ограничен, зато не ограничена свобода. Газета «Конституционалист» была действительно конституционной. Бесчестные журналисты оскорбляли в продажных газетах изгнанников 1815 года: Давид уже не был талантлив, Арно не

120

 

был умен, Карно не был честен; Сульт не выиграл ни одного сражения; Наполеон — и это правда — уже не был гениален <.>»

Изменение политической ситуации после поражения Наполеона и его сторонников в 1815 году ведет к метаморфозам в жизни средств массовой информации, вплоть до изменения названий. Главное, конечно же, не в изменении названий, а в том, что пресса оправдывала свое определение как «продажной», а журналисты — как «бесчестных». Их «неограниченная свобода» проявилась, прежде всего, в том, что вчерашние герои стали антигероями, честные стали бесчестными, а талантливых и гениальных уже таковыми не считали. Периодические издания в своей «неограниченной свободе» приветствовали даже нарушение законов. К примеру, закона о свободе переписки, если она касается людей, оказавшихся в изгнании после завершения эпохи Наполеона и «эры революций»: «<.> Ни для кого не секрет, что письма, адресованные по почте лицам, высланным за пределы Франции, очень редко до них доходят, ибо полиция считает своим священным долгом перехватывать их. Это факт далеко не новый; еще Декарт жаловался на него, находясь в изгнании. Когда Давид в одной из бельгийских газет высказал некоторое неудовольствие по поводу того, что не получает отправляемых ему писем, это показалось роялистской прессе весьма забавным, и она осыпала изгнанника насмешками».

Продажной прессе, вставшей на сторону нового строя, представляется «забавным», если до адресата не доходят письма, причем пожаловаться на это он мог в прессе бельгийской, а высмеивала его роялистская пресса Франции. Такое поведение прессы было одной из причин того, что народ Франции оказался разделенным: «<.> Одни говорили: «цареубийцы», а другие: «голосовавшие за казнь»; одни говорили: «враги», а другие: «союзники», одни говорили: «Наполеон», а другие: «Буонапарте», и это разделяло людей, словно глубочайшая пропасть».

Пресса оказывается той силой, которая только углубляет «глубочайшую пропасть» между людьми. Однако есть и другая пропасть, может быть, более значимая по своему смыслу. В романе рассказывается о том, как газеты сообщили о смерти епископа Диньского, упустив одну примечательную подробность: «<...> В начале 1821 года газеты возвестили о смерти епископа Диньского мириэля, прозванного монсеньером Бьен-веню и почившего смертью праведника в возрасте восьмидесяти двух лет.

Епископ Диньский — добавим здесь одну подробность, опущенную в газетах, — за несколько лет до кончины ослеп, но он радовался своей слепоте, так как сестра его была рядом.

121

 

Заметим, кстати, что на этой земле, где все несовершенно, быть слепым и быть любимым — это поистине одна из самых необычных и утонченных форм счастья <.>»

Слепота, которая в данном контексте оказывается одной «из самых необычных и утонченных форм счастья», выступает в качестве оппозиции претензиям прессы на всезнание и уверенности в том, что ей известно, что такое счастье. Пресса слишком далека от этого понимания, более того, такая проблема перед ней не стоит. В дальнейшем повествовании писатель развивает свою мысль о счастье ослепшего, но не оставленного родными человека в этом несовершенном мире. Никакая газета не может возвыситься до мыслей о том, что «невозможность видеть» восполняется уверенностью «в том, что вас любят», а слепой ощущает «ласку души», для него — это «рай во тьме». Пресса оказывается слишком далека от таких мыслей и таких возможностей. И когда монсеньор Бьенвеню «переселился в иной рай», то газетам ничего не остается, как только перепечатать «извещение о его смерти». А вот уже следствием этого могут стать другие события: «<.> Из этого рая монсеньор Бьенвеню и переселился в иной рай.

Извещение о его смерти было перепечатано местной монрейльской газетой.

На следующий день Мадлен появился весь в черном и с крепом на шляпе.

В городе заметили его траур, и начались толки. Обыватели решили, что это проливает некоторый свет на происхождение Мадлена. Очевидно, он был в каком-то родстве с почтенным епископом. «Он надел траур по епископу Диньскому», — говорили в гостиных; это предположение сильно повысило Мадлена в глазах монрейльской знати, и все немедленно прониклись к нему уважением. Микроскопическое сен-жерменское предместье городка решило снять карантин с Мадлена, по всей видимости, родственника епископа. Мадлен заметил возросшее свое значение по более низким поклонам старушек и более приветливым улыбкам молодых женщин <.>»

Однако, пресса, не способная понять истинное счастье или хотя бы смысл жизни, не просто информирует, извещает, но и стремится просвещать, возводя на пьедестал героев своего времени, изображая их символами своей эпохи. Так она поступает, к примеру, с Жавером: «<...> Олицетворение беспощадного долга, полиция, понятая так, как спартанцы понимали Спарту, неумолимый страж, свирепая порядочность, сыщик, изваянный из мрамора, Брут в шкуре Видока — вот что такое был Жавер.

122

 

Вся его особа изобличала человека, который подсматривает и таится. Мистическая школа Жозефа де Местра, которая в ту эпоху приправляла высокой космогонией стряпню газет так называемого ультрароялистского толка, не преминула бы изобразить Жавера как символ. Вы не видели его лба, прятавшегося под шляпой, вы не видели его глаз, исчезавших под бровями, вы не видели его подбородка, потонувшего в шейном платке, вы не видели его рук, закрытых длинными рукавами, вы не видели его палки, которую он носил под полой редингота. Но вот являлась необходимость — и изо всей этой тьмы, словно из засады, вдруг выступал узкий и угловатый лоб, зловещий взгляд, угрожающий подбородок, огромные руки и увесистая дубинка».

Примечательно в данном случаем замечание о том, что газеты, «так называемого ультрароялистского толка, обращались к космогонии, приправляя ею свою «стряпню». Здесь присутствует и метод — «высокая космогония», как приправа для журналистских публикаций, и его результат — «стряпня».

Или в другом месте пресса так поступает с герцогом Ангулемским, участником войны за интересы дома Бурбонов: «<.> Эта война заключала в себе много событий и множество особенностей. Здесь дело шло о важнейших семейных интересах дома Бурбонов, о его французской ветви, помогающей и покровительствующей ветви мадридской, — иначе говоря, выполняющей долг старшинства; об очевидном возврате к нашим национальным традициям, осложненным зависимостью и подчинением северным кабинетам; о его светлости герцоге Ангулем-ском, прозванном либеральными газетами «героем Андюжара», который в позе триумфатора, не вязавшейся с его безмятежным обликом, укрощал старый реальный террор инквизиции, схватившийся с химерическим террором либералов <.>»

Нет ничего удивительного в том, что воспитанные на «стряпне» газет жители Монрейля-Приморского почти все отвернулись от Жана Вальжана, когда тот был арестован как бывший каторжник, и «в течение каких-нибудь двух часов» забыли «все добро», сделанное им. Они стали возмущаться его хитростью и коварством: «Особенно возмущались им в так называемых «салонах».

Одна пожилая дама, подписчица газеты «Белое знамя», высказала замечание, измерить всю глубину которого почти невозможно:

— Меня это нисколько не огорчает. Это хороший урок бонапартистам! <...>»

123

 

Деталь, свидетельствующая о том, что «замечание, измерить всю глубину которого почти невозможно», сделала «подписчица газеты «Белое знамя», в данном случае имеет принципиально важное значение. Она позволяет отнести это замечание на счет газеты «Белое знамя», на идеях которой и была воспитана «пожилая дама».

В романе обстоятельно дана реакция прессы на арест Жана Вальжа-на. Эта реакция представляется писателю настолько важным фактом повествовательной структуры, что он не ограничивается только констатацией ее наличия или кратким описанием, а дает возможность почувствовать настроение прессы, увидеть стилистику и тон публикаций. Сообщив об аресте Жана Вальжана, Гюго обращается к читателю, который, по его мнению, «не посетует, если мы не станем задерживаться на печальных подробностях этого события. Мы ограничимся тем, что приведем две краткие заметки, опубликованные в газетах несколько месяцев спустя после удивительного происшествия в Монрейле-При-морском». Далее обе заметки приводятся полностью с авторским предупреждением о том, что «это короткие заметки, но не следует забывать, что в то время еще не существовало «Судебной газеты».

Первую заметку писатель, по его уверению, заимствует из уже упоминавшейся в романе газеты «Белое знамя». Есть даже точная дата ее опубликования — 25 июля 1823 года. Приведем ее в том виде, как она «заимствована» Виктором Гюго из газеты:

«Один из округов Па-де-Кале явился ареной необычайного происшествия. Неизвестно откуда появившийся человек по имени Мадлен несколько лет тому назад, благодаря новым способам производства, возобновил старинный местный промысел — выделку искусственного гагата и мелких изделий из черного стекла. На этом он нажил значительное состояние и, не будем скрывать, обогатил округ. За его заслуги он был избран мэром. Полиция обнаружила, что Мадлен был не кто иной, как нарушивший распоряжение о месте жительства бывший каторжник, приговоренный в 1796 году за кражу, по имени Жан Вальжан. Жан Вальжан был снова заключен в острог. По-видимому, до своего ареста ему удалось получить в банкирской конторе г-на Лафита свой превышавший полмиллиона вклад; эту сумму он нажил, как говорят, вполне законно, на своем предприятии. Узнать, куда он ее спрятал, после того как его отправили на галеры в Тулон, установить не удалось».

Автор процитированной заметки не ставит перед собой каких-либо аналитических или моральных задач и просто излагает фактическую сторону происшествия.

124

 

Вторая заметка, опубликованная в этот же день в «Парижской газете», была и более подробной и выходящей за рамки констатации фактов:

«Отбывший срок и освобожденный каторжник по имени Жан Валь-жан предстал перед уголовным судом Вара при обстоятельствах, заслуживающих внимания Этому негодяю удалось обмануть бдительность полиции, он переменил имя и добился того, что его избрали мэром одного из наших северных городков. В этом городе он открыл довольно крупное предприятие. Но в конце концов он был разоблачен и задержан благодаря неутомимому усердию прокурорского надзора. Он сожительствовал с публичной женщиной, которая в момент его ареста скончалась от душевною потрясения. Этот негодяй, обладающий силой Геркулеса нашел способ бежать, но спустя три или четыре дня полиция вновь задержала его, уже в Париже, в тот момент, когда он садился в один из небольших дилижансов, курсирующих между селом Монфермейль (округ Сены и Уазы) и столицей. Говорят, что он воспользовался несколькими днями свободы и вынул значительную сумму денег, помещенную им у одного из наших виднейших банкиров. Эту сумму исчисляют в шестьсот-семьсот тысяч франков. Согласно обвинительному акту он запрятал деньги в таком месте, которое было известно ему одному, и конфисковать деньги не удалось. Как бы то ни было, вышеупомянутый Жан Вальжан был доставлен в уголовный суд Барского округа, где ему было предъявлено обвинение в вооруженном нападении на большой дороге, около восьми лет тому назад, на одного из тех славных малых, которые, как говорит в своих бессмертных строках фернейский патриарх, —

Приходят из Савойи каждый год И сажею забитый дымоход. Искусно в вашем доме прочищают. (Перевод стихов В. Левика)

Бандит отказался от защиты. В мастерски построенном и красноречивом выступлении государственного прокурора доказывалось, что кража совершена при содействии сообщников и что Жан Вальжан является членом воровской шайки, орудующей на юге. На основании этого Жан Вальжан был признан виновным и приговорен к смертной казни. Преступник отказался подать кассационную жалобу. Король, по бесконечному милосердию своему, пожелал смягчить наказание, заменив смертную казнь бессрочной каторгой. Жан Вальжан был тотчас же отправлен в Тулон на галеры».

125

 

В процитированной заметке есть информация о деятельности Жана Вальжана до ареста, а также подробности его жизни в быту. Есть более пространная попытка определить сумму его личного состояния. Автор заметки не преминул вспомнить даже стихи, посвященные людям весьма уважаемой профессии, на одного из которых напал преступник. Зато нет ни слова о заслугах Жана Вальжана, об избрании его мэром.

Две заметки в разных газетах, различной политической ориентации при всех различиях в изложении сущности событий, практически не отличаются в одном: в незнании истинного положения дел, в незнании той жизни Жана Вальжана, которую мы знаем к этому времени благодаря писателю Виктору Гюго. Даже когда события излагаются вроде бы и правильно, их существо остается за пределами внимания газетных авторов, потому что их не особо волнует суть вопроса или проблемы. Главное — это сенсационность события, его общественная значимость, которая, кстати, создается, в том числе, и усилиями прессы.

Есть еще одно важное замечание, свидетельствующее о том, как партийная пресса способна извлекать политическую выгоду из любого события: «<...> Еще не было забыто, что у Жана Вальжана в Монрей-ле-Приморском существовали связи с духовными лицами. Некоторые газеты, в частности «Конституционалист», изобразили смягчение приговора как торжество партии духовенства».

Обращение к тому, о чем и как пишут газеты у Виктора Гюго, интересно именно тем, что сам писатель или герои, очевидцы произошедшего, вначале рассказывают о том, как на самом деле происходили события, что послужило их причиной. Затем он дает слово прессе, которая излагает эти же события, но со своей точки зрения. Так происходит и в истории с мнимой гибелью Жана Вальжана: «<.> Падение грозило ему гибелью. Фрегат «Альхесирас» стоял на якоре возле «Ориона», и несчастный упал между двух кораблей. Боялись, как бы он не попал под один из них. Четыре человека бросились к шлюпке. Толпа подбадривала их; всех снова охватила тревога. Человек не выплывал. Он канул в море, не возмутив поверхности, словно упал в бочку с маслом. Погружали лот, ныряли. Тщетно! Искали до самого вечера, но ни живым, ни мертвым его не нашли.

На следующий день в тулонской газете появилась заметка: «17 ноября 1823 года. Вчера каторжник из партии, работавшей на борту «Ориона», спасая матроса, упал в море и утонул. Тело его найти не удалось. Предполагают, что он попал между свай головной части Арсенала. В тюремных списках человек этот числился под N 9430, имя его — Жан Вальжан».

126

 

Даже по приведенной цитате, в которой описана только финальная часть произошедшего, можно проследить, насколько в реальности (по художественному тексту) происходившее событие было иным и по сути, и по настроению. Газета в таком сопоставлении проигрывает.

Другое дело, что выступления газеты может играть на руку герою, как произошло и в случае с его мнимой гибелью: «<.> Читатель, вероятно, припомнит, что перед своим предыдущим бегством он уже совершал в окрестностях Монфермейля таинственное путешествие, о котором правосудие имело некоторые сведения.

Но его считали умершим, и это еще сильнее сгущало окутывавшую его тьму. В Париже ему попалась в руки газета, устанавливавшая факт его смерти. Теперь Жан Вальжан был спокоен, почти умиротворен;у него было такое чувство, словно он и в самом деле умер».

Газета, которая выдает в качестве факта непроверенную информацию, может выступать в роли помощника не только в преступных делах и замыслах. Даже Жавер воспринял информацию газеты как официальную и ничуть в ней не усомнился: «<.> Жавер больше не думал о Жане Вальжане, — гончие, начав травлю нового волка, забывают о вче-рашнем, — как вдруг однажды, в декабре 1823 года, заглянул в газету, хотя вообще не читал их; на этот раз Жавер, как монархист, пожелал узнать о подробностях торжественного въезда принца-генералиссимуса в Байону. Когда он уже дочитывал интересовавшую его статью, в конце страницы одно имя привлекло его внимание — это было имя Жана Вальжана. В газете сообщалось, что каторжник Жан Вальжан умер; форма этого сообщения была настолько официальна, что Жавер не усомнился в его правдивости. Он ограничился замечанием: «Вот уж где запирают накрепко!» Затем он отложил газету и перестал думать о Жане Вальжане».

Отметим, что более всего в истинности произошедшего Жавера убедила официальная форма газетного сообщения. И даже когда Жа-вер узнает о донесении из префектуры Сены и Уазы о похищении ребенка «при странных обстоятельствах», причем эти «странные обстоятельства» наводили на мысль, что такое мог сделать только Жан Валь-жан, полицейский благодаря газете остается уверен в том, что «Жан Вальжан умер». Это не единственный случай, когда пресса выступила во благо героя. Сама возможность ареста Жана Вальжана оказывается в какой-то момент затруднена нравами «свободной печати»: «<.> Почему же он не задержал Жана Вальжана? Потому что он все еще сомневался.

127

 

Не следует забывать, что как раз в ту эпоху полиция была ограничена в своих действиях: ее стесняла свободная печать. Незаконные аресты, о которых было напечатано в газетах, наделали шуму, дойдя до сведения палат и внушив робость префектуре. Посягнуть на свободу личности считалось делом серьезным. Полицейские боялись ошибиться; префект возлагал всю ответственность на них; промах вел за собой отставку. Можно себе представить, какое впечатление произвела бы в Париже следующая заметка, перепечатанная двадцатью газетами: «Вчера гулявший со своей восьмилетней внучкой седовласый старец, почтенный рантье, был арестован как беглый каторжник и препровожден в арестный дом»!

Сама возможность появления пусть самой маленькой по объему заметки о незаконном аресте, которую перепечатают еще двадцать газет, приводит полицейских начальников в трепет. И снова можно увидеть не только нравы и возможности «свободной» французской печати, но и почувствовать сам тон, стилистику ее выступлений, как их представляет себе полицейский, если бы он решился на арест Жана Вальжана.

В романе Виктора Гюго газеты вообще нередко грешат против истины, часто приводимые ими факты не соответствуют действительности и могут ввести в заблуждение: «<.> Газеты того времени, сообщавшие, что баррикада на улице Шанврери, «сооружение почти неодолимое», достигала уровня второго этажа, заблуждались. Она была не выше ше-сти-семи футов. Ее построили с таким расчетом, чтобы сражавшиеся могли исчезать за нею или показываться над заграждением и даже взбираться на верхушку при помощи четырех рядов камней, положенных один на другой и образовывавших с внутренней стороны ступени. Сложенная из куч булыжника, из бочек, укрепленных балками и досками, концы которых были просунуты в колеса роспусков Ансо и опрокинутого омнибуса, баррикада словно ощетинилась и снаружи, с фронта, казалась неприступной».

Отмеченная особенность современной прессы не мешает, к примеру, Жану Вальжану находить именно в газете подтверждение тому, что он «навсегда избавился от преследований Жавера»: «<.> Заметим кстати, что Жан Вальжан в то время уже знал, что навсегда избавился от преследований Жавера. Кто-то рассказал при нем, — и он нашел тому подтверждение в газете «Монитер», опубликовавшей это происшествие, — что полицейский инспектор по имени Жавер был найден утонувшим под плотом прачек между мостами Менял и Новым и что записка, которую оставил этот человек, до тех пор безукоризненный

128

 

и весьма уважаемый начальством служака, заставляла предположить припадок умопомешательства и самоубийство. «В самом деле, — подумал Жан Вальжан, — если, поймав меня, он отпустил меня на волю, то, надо полагать, он был уже не в своем уме».

В финале романа несостоявшийся буржуа Тенардье пытается использовать газеты в качестве доказательства вины Жана Вальжана. Он утверждает, что «постарался разузнать о Жане Вальжане все досконально», а потому имеет «доказательства. И доказательства не рукописные, так как письмо не внушает доверия, его можно легко подделать — мои доказательства напечатаны.

С этими словами Тенардье извлек из конверта два пожелтевших номера газеты, выцветших и пропахших табаком».

Процитированный эпизод может служить иллюстрацией того, насколько высоко было доверие печатному (газетному) слову по сравнению с рукописным в том мире, в котором живут герои романа «Отверженные». Не менее выразителен и эпизод самого предъявления этих доказательств: «Одна из этих газет, протертая на сгибах и распавшаяся на квадратные обрывки, казалась более старой, чем другая.

— Два дела, два доказательства, — заметил Тенардье и протянул Ма-риусу обе развернутые газеты.

Читателю знакомы эти газеты. Одна, более давняя, номер «Белого знамени» от 25 июля 1823 года, выдержки из которой можно прочесть во второй части этого романа, устанавливала тождество господина Мадлена и Жана Вальжана. Другая, «Монитер» от 15 июня 1832 года, удостоверяла самоубийство Жавера, присовокупляя, что, как явствует из устного доклада, сделанного Жавером префекту, он, будучи захвачен в плен на баррикаде, на улице Шанврери, был обязан своим спасением великодушию одного из мятежников, который, взяв его на прицел, выстрелил в воздух, вместо того чтобы пустить ему пулю в лоб».

Для барона Мариуса публикации в газетах являются лучшим доказательством невиновности Жана Вальжана и свидетельством того, что он прекрасный человек: «Мариус прочел. Перед ним были точные даты, неоспоримые, неопровержимые доказательства. Не могли же два номера газеты быть напечатаны нарочно, для подтверждения россказней Тенардье! Заметка, опубликованная в «Монитере», являлась официальным сообщением полицейской префектуры. У Мариуса не осталось сомнений. Сведения кассира оказались неверными, а сам он был введен в заблуждение. Образ Жана Вальжана, внезапно выросший, словно выступил из мрака. Мариус не мог сдержать радостный крик:

129

 

— Но, значит, этот несчастный — превосходный человек! Значит, все это богатство действительно принадлежит ему! Это Мадлен — провидение целого края! Это Жан Вальжан — спаситель Жавера! Это герой! Это святой!»

Попытка Тенардье представить Жана Вальжана убийцей и вором успеха не имела, так как барон Мариус, как оказалось, сам был свидетелем и участником драматических событий, связанных с именем Жана Вальжана, а газеты — лишнее подтверждение тому: «<.> Да, опять, — сказал Тенардье. — Жан Вальжан не обокрал Мадлена, но он вор, не убил Жавера, но он убийца.

— Вы говорите о той ничтожной краже, совершенной сорок лет назад, которая искуплена, как явствует из ваших же газет, целой жизнью, полной раскаяния, самоотвержения и добродетели?

— Я говорю об убийстве и воровстве, господин барон. И, повторяю, говорю о совсем недавних событиях. То, что я хочу вам открыть, никому еще не известно. Это нигде не напечатано <.>»

Тенардье не удается убедить барона в справедливости своих слов. Но главное в данном случае даже не это, а то, какую ценность могло иметь печатное издание в качестве подтверждения или опровержения правоты или невиновности человека. Поэтому Тенардье держит в руках две старые газеты, они имеют для него особую ценность, хоть он и называет их «бумажонкой»: «<.> Тенардье, опустившись на мягкий стул, взял обе газеты, вложил их снова в конверт и пробормотал, постукивая пальцем по «Белому знамени»:

— Не так-то легко было заполучить эту бумажонку».

Отношение к газетным публикациям как к свидетельству и гарантии достоверности не мешает некоторым персонажам романа весьма скептически относиться к тем, кто стал героем газетных публикаций, к их газетным характеристикам и добродетелям. К таким скептикам относится, к примеру, персонаж с «двойным многозначительным именем» Лука-Разумник:

«<.> Он возмущался именами современных политических деятелей и людей, стоящих у власти, находя эти имена низкими и буржуазными. Читая газеты, «ведомости, журналы», как он их называл, он едва удерживался от смеха. «Ну и люди, — говорил он, — Кор-бьер, Гюман, Казимир Перье! И это, изволите ли видеть, министры! Воображаю, как бы выглядело в газете: «Господин Жильнорман, министр! Вот была бы потеха! Впрочем, у таких олухов и это сошло

бы! <.>»

130

 

В романе есть парадоксальная, на первый взгляд, подробность. Среди тех, кто ежедневно читает газеты и уже не представляет своей жизни без них, нередко встречаются такие, кто с каким-то завидным постоянством нелестно отзываются и о самих газетах, и о тех, кто их делает. Более того, есть и такие, у кого ежедневное чтение газет почти неизменно вызывает лишь раздражение. Таковым, к примеру, является Жильнорман: «<.> Затем он снова принялся читать, выкинув из головы внучатного племянника какого-то там Теодюля, и вскоре пришел в сильнейшее раздражение, что с ним случалось почти всякий раз, как он читал газеты. В «листке», который он держал в руках, само собою раз-умеется — роялистского толка, без всяких околичностей сообщалось об одном незначительном и обыденном для Парижа той поры факте, а именно: «Завтра, в полдень, на площади Пантеона состоится совещание студентов юридического и медицинского факультетов». Речь шла об одном из злободневных тогда вопросов об артиллерии национальной гвардии и конфликте между военным министром и «гражданской милицией» из-за установленных во дворе Лувра пушек. Это и должно было служить предметом «обсуждения» на студенческом совещании. Этого было вполне достаточно, чтобы Жильнорман вскипел».

Само обсуждение злободневного вопроса в печати вызывает раздражение и заставляет вскипать Жильнормана. Такие обсуждения развращают и без того развращенную молодежь, внушают ей мысль о том, что она что-то понимает в вопросах политики, культуры, экономики. «Что за мерзавцы вся эта нынешняя молодежь! — восклицает он. — <.> Они всячески себя уродуют, безобразно одеваются, робеют перед женщинами и вьются подле юбок с таким видом, словно милостыню просят; девчонки. глядя на них, прыскают. Честное слово, можно подумать, что бедняги страдают любвебоязнью. Они не только неказисты они еще и глупы <.>»

Для этого героя молодежь — это «школяры, обсуждающие судьбы национальной гвардии», и это ведет к концу света. А виной всему пресса, даже наиболее правого роялистского толка издания должны быть, по его мнению, закрыты: «<.> Нет, это конец света. Совершенно ясно конец этого презренного шара, именуемого земным. Вот-вот и Франция вместе с ним испустит последний вздох. Совещайтесь же, дурачье! И так будет продолжаться, пока они не перестанут ходить читать газеты под арки Одеона. Стоит это всего одно су, но в придачу надо отдать здравый смысл, рассудок, сердце, душу и ум. Побывают там и вон из семьи. Все газеты чума, даже «Белое знамя»! Ведь Мортенвиль был в

131

 

сущности якобинцем. Боже милосердный! Теперь он может быть доволен: он довел своего деда до отчаянья!

— Это не подлежит никакому сомнению, — согласился Теодюль. Воспользовавшись тем, что Жильнорман умолк, чтобы перевести

дух, улан нравоучительно добавил:

— Из газет следовало бы сохранить только «Монитер», а из книг «Военный ежегодник».

Чтение газет стоит дешево, «всего одно су», но за это су читающий отдает «здравый смысл, рассудок, сердце, душу и ум», а потому газеты — это чума, — это главное зло современности. В ответ на заботу доктора о его состоянии после известия о якобы случившимся трагическом событии он говорит: «Благодарю вас, сударь. Я спокоен, я мужчина, я видел кончину Людовика Шестнадцатого и умею переносить испытания. Но вот что ужасно — это мысль, что все зло от ваших газет. Пускай у вас будут писаки, краснобаи, адвокаты, ораторы, трибуны, словопрения, прогресс, просвещение, права человека, свобода печати, но вот в каком виде принесут домой ваших детей! <.>».

Разумеется, позиция этого героя явление исключительное, однако современная пресса, в изображении Виктора Гюго, в той или иной степени, вызывает раздражение многих и многих современников Жана Вальжана, барона Мариуса, Жавера.

132