Генерал-губернатор граф П. И. Кутайсов,— Репрессии против политических ссыльных. Инициатор их В. К. Плеве. Смягчение этих репрессий. — Высылка в Якутск Г. А. Фальборка. Он остается в Иркутске. — Волнения в мужской гимназии. Оскорбление действием инспектора. Волнения ликвидируются благополучно. — Я «сажусь» в тюрьму. Меня разыскивают как дезертира

Во время моего четырехмесячного отсутствия произошла смена генерал-губернатора. А. И. Пантелеев был назначен в Государственный совет, а вместо него приехал граф П. И. Кутайсов, бывший военным агентом в Лондоне, а потом нижегородским губернатором. Я не представлялся ему, и особенного желания знакомиться с ним у меня не было. С первого же момента своего приезда он усилил репрессии, и режим по отношению к политическим ссыльным стал невыносимым не столько по отношению к иркутским ссыльным, сколько к ссыльным в Якутске и в захолустье. Из Иркутска он выслал в Якутск горного инженера В. А. Вознесенского, которому при Пантелееве удалось проживать в Иркутске вместо Якутска. В. А. вернулся из Якутска только при Святополк-Мирском. Нужно было представиться Кутайсову, но я оттягивал визит, так как не мог бы умолчать о репрессиях, а это могло отразиться на газете. В. С. Ефремов уговаривал меня пойти к начальству и ничего не говорить с ним о политической ссылке. Многие ссыльные также держались этого мнения, надеясь, что я потом сумею воздействовать на Кутайсова... Я сдался и поехал представляться, но его не оказалось дома или он хворал, не помню. Я расписался в книге и был очень доволен, что мы не встретились. Через день или два он был у меня с ответным визитом и оставил визитную карточку, на которой он написал сожаление о том, «что мы все еще не познакомились».

Через несколько дней после этого визита происходила закладка дома трапезниковского ремесленного учи-

[212]

лища. Я был председателем думской училищной комиссии, то есть на закладке являлся в некотором роде хозяином торжества. Приехали Кутайсовы. Перед ним я извинился, что еще не был у него вторично. После молебна я подал ему доску, где были выгравированы все наши фамилии, и он положил первый кирпич (здание было почти закончено постройкой). Потом я объяснил план, провел гостей по постройке, за завтраком занимал Кутайсову и, между прочим, рассказывал о последней моей поездке за границу. Я произвел на «его сиятельство» благоприятное впечатление, ибо он заметил голове:

—           Очень интересный и милый человек ваш редактор... Нужно ближе познакомиться с ним.

Этикет требовал, чтобы я сделал визит Кутайсовой, так как на закладке я был представлен ей. Эту обязанность выполнил в первый же праздник. Кутайсов пригласил меня «сегодня же приехать к ним обедать запросто вечером «часов в 7». Я обедал у Кутайсовых, а потом мы сидели вдвоем в кабинете П. И., курили, пили кофе и беседовали. Я воспользовался интимной обстановкой (Кутайсов просил называть его не «ваше сиятельство», а П. И.) и задал ему вопрос: для чего понадобилось усиливать репрессии к политической ссылке?

—           Это сделал не я,— сказал Кутайсов,— а Плеве прислал для немедленного исполнения циркуляр, и я не имел права не исполнить его.

—           Вы как генерал-губернатор имеете право непосредственного доклада государю и всегда можете объяснить, почему нашли нужным не применять тот или иной циркуляр министра. Между тем усиление репрессий по отношению к ссыльным создает неприязненное отношение к вам не только со стороны ссыльных, но и обывателей, которые уверены, что все репрессии введены по вашей инициативе и Плеве ни при чем. Зачем вам портить эти отношения, да особенно в такое тревожное время, как теперь.

—           Что же вы думаете — на меня могут быть покушения? — несколько тревожным голосом спросил меня Кутайсов. По натуре он не отличался храбростью, в чем я не раз убеждался, и в то же время он был человек хитрый и с ним вести беседу нужно осторожно.

—           Я ничего не думаю и не могу ответить на ваш

[213]

вопрос. О таких вещах, как покушения, те, кто думает о них, посторонним не говорят.— Потом я рассказал Кутайсову, как были полезны политические ссыльные для края, сколько света, добра они внесли на окраину. Благодаря почти только им одним Сибирь и исследована. Рассказал, как Горемыкнн и Пантелеев старались использовать знания ссыльных, как много они работали на железной дороге и тому подобное.

П. И. Кутайсов благодарил меня за все эти сведения, просил чаще заходить к нему, а, прощаясь со мной, заметил:

— Ваш разговор бесследно не пройдет...

Гондатти был в отпуске, а через несколько дней делопроизводитель канцелярии генерал-губернатор С. Ф. Батаревич передал мне, что Кутайсов написал всем губернаторам и окружающим начальникам о том, что циркуляр министра внутренних дел применяется слишком буквально, круто и часто неправильно, а это только без нужды озлобляет поднадзорных. При применении этого циркуляра не должны забываться справедливость и, если нужно, то и мягкость.

Летом Кутайсов передал мне целый фолиант, где была приведена вся переписка Кутайсова с Плеве о ссыльных. Он был не прочь, чтобы я напечатал все это в «Восточном обозрении», но я уклонился, сказав, что могу это сделать когда-нибудь потом,— «когда вы (Кутайсов) уедете». Все документы я передал в «Русские ведомости», оставив у себя копии.

Положение ссыльных при Кутайсове в конце концов стало не хуже, чем при его предшественнике, и во многих отношениях Кутайсов оказался покладистее, чем Пантелеев, не говоря уже о Горемыкине. Но якутская история романовцев во всяком случае лежит на совести Кутайсова. Если бы он не применил циркуляра Плеве о политических или, поняв свою ошибку, более решительно отменил применение циркуляра, то этой печальной истории не произошло бы. Половинчатость решений, желание угодить «и нашим, и вашим», непоследовательность, неискренность и даже двуличность были характерными чертами Кутайсова. Он вернул бы и В. А. Вознесенского, да боялся Плеве. Кутайсов совершенно не интересовался отделом Географического общества и почти не бывал в нем...

Вскоре после моего знакомства с Кутайсовым мне

[214]

пришлось хлопотать о Г. А. Фальборке. На рождество, почти одновременно с пироговским съездом, в Петербурге происходил и учительский съезд, на котором организаторами и руководителями были Г. А. Фальборк, В. И. Чарнолуский и мой институтский товарищ Я. И. Душечкин. Съезд так же, как и пироговский, принял оппозиционный характер. На съезде особенно ярки были выступления Г. А. Фальборка, которого уже давно недолюбливал Плеве. После съезда его арестовали. Друзья Г. А. в Петербурге и Москве просили меня похлопотать о нем, если его вышлют в Сибирь. Но Плеве ссылал Фальборка не только в Сибирь, а даже в Якутскую область, как уже письмом известил меня Чарнолуский и просил похлопотать, чтобы Г. А. оставили в Иркутске. Вскоре после получения письма Чернолуского в Иркутск приехала приятельница Фальборка и Чарнолуского, дочь сенатора, Л. Ф. Проскурякова, чтобы там же хлопотать о Фальборке. Она бывала у Кутайсова, который был знаком с ее отцом. Но Кутайсов не давал ей решительного ответа... Тогда за дело взялся я. Я просил Кутайсова оставить Фальборка в Иркутске. Беседа была длительная. В конце концов Кутайсов согласился оставить Фальборка «для лечения», если врачи признают его больным, но обязательно под де-нежный залог в 8 тысяч рублей.

В феврале Фальборка привезли в Иркутск. Его пересылали не по этапу, а везли в отдельном купе II класса с двумя жандармами, и не за его, Фальборка, счет, а на казенный. Из тюрьмы Г. А. прислал мне через надзирателя письмо. Этот надзиратель носил мне письма сектантов к Толстому. Я выхлопотал у губернатора свидание с Фальборком и сказал последнему, чтобы он подавал прошение на имя Кутайсова о том, что он болен н просит назначить комиссию для его освидетельствования. Я не раз виделся с Фальборком и у полковника Левицкого, который приказывал привести из тюрьмы заключенного Фальборка, приглашая меня по телефону к себе, и мы пили чай, причем Левицкий часто отлучался, и мы оставались одни. Левицкий был расположен к Фальборку и также старался не мешать его освобождению. Комиссия для освидетельствования Г. А. была назначена под председательством медицинского инспектора. Все были мои знакомые и даже приятели. Отправка в Якутскую область была признана

[215]

опасной для здоровья Фальборка, и Кутайсов согласился выпустить его под мое поручительство и под залог в 8 тысяч рублей, который мы в один день собрали в Иркутске.

Фальборк был освобожден и вначале поселился у меня. Он близко сошелся со всей ссыльной колонией и с иркутским обществом. Натансоны и Гедеоновские в это время уже уехали из Иркутска. Майнов тоже собирался уезжать. Г. А. стал работать в Обществе народного образования, в Обществе приказчиков и так далее. Бывал он и у Кутайсова.

Ранней весной 1904 г. в иркутской гимназии, где существовали кружки социалистов-революционеров и социал-демократов, начались волнения. Гимназисты освистывали нелюбимых учителей, не ходили на занятия. Не помню, на какой почве и по какому поводу начались эти волнения. Полоса волнений в 1903 и 1904 гг. прокатилась по многим средним учебным заведениям, не исключая и духовных семинарий, по всей России. Иркутские гимназисты также «не лыком были шиты», а тут еще агитация социал-демократов и социалистов-революционеров. Появился в гимназии и неприятный человек, инспектор Александрович, сменивший Симановича, уехавшего в западный край. Во главе гимназии стоял И. Н. Румов, хороший человек и недурной педагог. Оставайся инспектором Симанович, вероятно, никаких волнений в иркутской гимназии не было бы. Александрович допустил какие-то бестактности, и, кажется, это и послужило поводом для волнений.

Волнения встревожили Кутайсова, который как генерал-губернатор являлся попечителем округа. Школьное начальство и родители испугались за судьбу детей. Кутайсов относился хорошо к школьникам, и после того, как обжегся на циркуляре Плеве о политических ссыльных, он был и не прочь полиберальничать. Образовался с его разрешения родительский комитет, начались совместные заседания педагогов с родителями, которые участвовали и в заседаниях педагогических советов. Кутайсов разрешил сходки гимназистов, которые собирались на квартирах родителей и у меня. Иркутск волновался, и мы все, не исключая школьного начальства, старались привести дело к благополучному концу. Ссыльные, особенно когда со сходок у себя на квартире я прогонял своего шестнадцатилетнего сына Алек-

[216]

сандра, который как социал-демократ агитировал среди гимназистов, шутливо говорили:

— Иван Иванович гасит революцию...

Наши увещания гимназистов плохо действовали, и дело дошло до того, что по постановлению гимназического комитета социал-демократов или социалистов-революционеров гимназист 7-го класса Э. Понтович дал от лица гимназистов пощечину Александровичу. Этот акт был кульминационным моментом волнений, и они пошли на убыль. Нужно было, чтобы волнения закончились без жертв; нужно было спасти Э. Понтовича, тем более что в его поступке совершенно не было мотивов личного свойства. Педагогический совет, учителя гимназии, даже оскорбленный Александрович пошли нам навстречу. Кутайсов отнесся к благополучному разрешению инцидента сочувственно. Дело окончилось выговорами, а гимназист, давший пощечину, сам вышел из гимназии, и я взял его корректором в газету. Через год Кутайсов и педагогический совет допустили его экстерном к выпускному экзамену. Он вместе со своим классом выдержал экзамен на аттестат зрелости. После окончания всей истории Понтович написал Александровичу разумное и высшей степени тактичное извинительное письмо. Он не раз мне говорил, что только юношеский пыл, товарищеские отношения, постановления комитетов социал-демократов и социалистов-революционеров заставили и тогда корректного юношу совершить некорректный поступок, за который ему было стыдно. Более всех был доволен благополучным исходом гимназической истории П. И. Кутайсов, который, повторяю, относился к учащимся хорошо и на экзаменах делал всякие поблажки.

Фальборка я освободил из тюрьмы, а вскоре пришлось мне самому сесть, как говорили у нас в Иркутске, «за Ушаковку», то есть в тюрьму. Восемнадцать дел по клевете и диффамации сошли благополучно, а на девятнадцатом — оборвался. Но я могу с полным основанием сказать, что «без меня меня женили».

Я был в России. А. В. Адрианов, сам бывший редактор «Сибирской газеты», наш постоянный корреспондент из Минусинска, написал корреспонденцию о похождениях графа Ржищевского, сосланного в Минусинск по подозрению в шпионаже в пользу Австро-Венгрии. Факты были сообщены верные, но ни документов,

[217]

ни свидетелей не было. Когда я вернулся в Иркутск и прочитал корреспонденцию, я сразу сказал Ефремову: «Ну, за эту корреспонденцию сяду... если только Ржищевский привлечет меня». Он и привлек. Адрианов настаивал, чтобы судили его, а не меня. Но в «Восточном обозрении» установился такой обычай, чтобы ни при каких обстоятельствах не выдавать автора. Я предстал перед окружным судом, а потом перед иркутской судебной палатой и был приговорен на 7 дней ареста в тюрьме.

Прокурор, местная администрация, тюремное начальство было озабочено тем, чтобы устроить в тюрьме для меня комфорт и посадить в такое время, когда мне это было удобно. Генерал-губернатор граф Кутайсов убеждал меня представить докторское свидетельство Для того, чтобы тюрьму заменить домашним арестом.

Я отказался. Тогда мне предложили право предварительно осмотреть тюрьму и выбрать «подходящее» для себя помещение, приятное во всех отношениях. Моим чичероне в осмотре тюрьмы был Г. А. Фальборк. Я вы_ брал большую камеру при лазарете и тюремной аптеке с окнами в сад, где цвели яблони и черемуха, чирикали птички. «Парашу» накрыли ковром, поставили письменный стол, кровать, кресло, лампу, а на окна повесили занавески.

—           Не так будут видны решетки...— пояснил мне смотритель тюрьмы. Он раньше был народным учителем, писал рассказы и корреспонденции в «Восточном обозрении», подписываясь псевдонимом Павел Оёкский. В 1896 г. в «Сибирском сборнике» я напечатал его Драму «Льготный I разряда». Он был недурным беллетристом. Когда же он стал тюремным смотрителем, мы отказались от его сотрудничества. Как тюремщик он, кажется, мало проявил себя. По крайней мере, у меня не сохранилось фактов.

...Утром в тот день, когда мне нужно было садиться, полицмейстер привез мне предписание прокурора о моем аресте и рассыльную книгу, в которой записываются арестанты, отправленные в тюрьму.

—           Вы уж сами доставьте себя. В тюрьме распишутся в получении вас; а потом городового пошлю за книжкой, мы уже переговорили об этом с начальником тюрьмы.

Вечером с чемоданом, наполненным бельем, книга-

[218]

ми, статьями и корректурой, я подъехал к «зданию за Ушаковкой». Стучусь... Открывается форточка...

—           Нельзя, уже поздно, теперь посторонних не пускают,— говорит стражник.

—           Да я не посторонний... Я арестован и препровождаюсь в вашу тюрьму.

—           Шутить изволите... Где же городовой?

—           Городового нет, а препроводительная книжка со мной.

—           Позову старшего: пусть он решит!..

Но и старший отказался принять человека, добро-вольно желающего ввергнуть себя в узилище...

Пришлось идти к начальнику тюрьмы...

—           А Иван Иванович! Милости просим. Ждем, ждем вас... На даче все готово. Но вначале поужинаем... спешить вам ведь некуда. Отдохнете у нас... в саду у нас теперь рай, благорастворение воздухов... (дело было в конце мая).

В саду действительно было хорошо: яблони были залиты белым цветом; черемуха давала густой аромат... За высокими палями тюрьмы возвышался Каштак, покрытый лесом.

—           Камеру не затворяй... служи хорошо, Иван Иванович наш гость,— отдавал приказания тюремный начальник надзирателю, приставленному ко мне не то сторожить меня, не то служить мне...

Заснул я при абсолютной тишине и при открытых окнах так, как давно не спал. Утром принесли два букета из белых яблонь и сирени.

—           Это откуда?

—           Цветы из города. Вот и карточки.

Читательницы газеты, прочитав в хронике, что я

ввергнут в узилище, выражали свое сочувствие.

—           Ну, как почивать изволили?.. Из города уже справлялись о вас,— говорит пришедший начальник тюрьмы,— кстати, заходил Семен Николаевич, вы еще спали, и просил передать вам, что завтрак и обед будут доставлять от него.

С. Н. Родионов, мой свояк, живший по соседству с тюрьмой, кормил меня в течение всех семи дней.

—           Звонил и Александр Петрович (тюремный инспектор Сипягин) и приказал, чтобы посетителей к вам до запора тюрьмы допускали, а корректуру далее ночью. А теперь пойдемте осмотрим тюрьму.

[219]

В течение двух дней я осматривал тюрьму и проникал в такие ее тайники, куда не арестанту попасть невозможно. С больными арестантами мне разрешили читать и вести объяснительные беседы, которые приходилось то и дело прерывать, чтобы принимать визитеров.

—           Пожалуйте к телефону...

До конторы тюрьмы нужно пройти по улице, но часового мне не дают, и я иду один...

Целые дни посетители... Заниматься можно было только вечером да ночью. Но однажды и вечер пришлось посвятить цензору, который приехал ко мне, чтобы выкинуть из передовой кое-какие места... Пили чай, спорили, и в конце концов цензор убедился, что в статье нет ничего опасного. Приехал знакомый фотограф, с карманным аппаратом и увековечил меня в узилище.

За семь дней моего сиденья у меня вышел только один инцидент с молодым товарищем прокурора, с которым я был знаком, а потому, гуляя в саду и забыв, что я арестант, я подошел к этому молодому человеку и протянул руку...

—           Виноват, арестантам я не подаю руки...

—           Извиняюсь и я и прошу не утруждать себя при встрече со мной в обществе...

Мы вежливо раскланялись и разошлись. Инцидент стал достоянием печати и вызвал немало неприятностей для молодого прокурора даже в судебном мире.

В одном отношении были приняты против меня меры— это когда меня накрыли при разговоре с политическими. Я отказался дать обещание не говорить с ними. После этого у частокола политиков поставили часовых.

В течение недели я получил несколько букетов цветов, визитные карточки, фрукты, конфеты и даже стихи, которые храню и теперь:

Тюрьма мне в честь, не в укоризну —
За дело правое я в ней...
И мне ль бояться сих цепей,
Когда ношу их за отчизну...

Немножко множко, но чувствам поэта нет предела.

В последний день моего пребывания в тюрьме ко мне явилась депутация от уголовных арестантов и принесла шкатулку, на крышке которой была сделана надпись: «Редактору «Восточного обозрения» И. И. Попову

[220]

на память об иркутской тюрьме 24 мая 1904 г. 1-го июня».

Г. А. Фальборк, навещавший меня ежедневно, называл мое сиденье бенефисом, которого я удостоился за десятилетнее служение газете. И он отчасти был прав.

На другой день после выхода из тюрьмы я поместил в «Восточном обозрении» письмо:

«...то внимание, которым я был окружен со стороны друзей и читателей, вызывает во мне чувство благодарности и даже глубокое удовлетворение: связь между читателем и писателем растет; сознание полезности и необходимости гласности все глубже и глубже проникает в общество, и в этом сознании высшая награда для писателя. Минувшая неделя, несмотря на тюремную обстановку, несмотря на кляксу некультурности и невоспитанности, о чем я уже говорил в одном из предыдущих заметок (столкновение с товарищем прокурора), подарила меня многими истинно счастливыми моментами, память о которых сохранится надолго».

Не успел я выйти из тюрьмы, как едва снова не попал в нее, но уже по другому, более серьезному поводу. Петербургское по воинской повинности присутствие сочло меня дезертиром и прислало в Иркутск предписание поступить со мной как с уклоняющимся от отбывания воинской повинности. Полицмейстер, получивши такую бумагу, приехал ко мне и спросил, что ему делать. Я успокоил его и заявил, что в этом деле сплошное недоразумение. Я, как учитель, не отбывал воинской повинности, хотя жребий был вынут служебный... Потом меня сослали в Троицкосавск, где я и явился к отбыванию воинской повинности, но на медицинском осмотре был признан негодным и меня зачислили в ратники ополчения. Я предъявил полицмейстеру ополченское свидетельство. Из Троицкосавска, куда я послал телеграмму, прислали удостоверение, и меня больше не беспокоили. Не будь я редактором и в некотором роде «персона грата» в Иркутске, маленький инцидент мог стать большой неприятностью.

Весной 1904 г. мой сын А. И. держал экстерном в 8-й класс гимназии, а потом уехал со своим дядей художником А. А. Лушниковым за границу, к матери. В. А. в это время была в Берлине. В Иркутске остался я один в большой квартире. Но к осени ко мне приехала мать В. А. К. X. Лушникова и прожила у меня почти

[221]

год. Во время пребывания К. X. к нам приезжала из Томска М. А. Молчанова, дочь К. X., и также останавливалась у меня. Она приехала к нам «повеселиться», то есть походить в театр. В Иркутске в это время была и опера, и драма. Я старался доставить Мане всевозможные удовольствия. Поля (А. А. Родионова) не обижалась, что сестра и мать живут не в ее доме — у Родионовых, а у меня. Мы с Полей по-прежнему были приятелями и часто виделись. Когда же приехала К. X., то Поля бывала у нас ежедневно. Лянды, Ефремов и другие ссыльные ценнли К. X. и были приятелями с Полей. Вообще вся редакция и ссылка относились к родным В. А. дружески.

[222]