Иркутск во время войны. — Жилищный и продовольственный кризисы. — Борьба городской думы с военным министерством. — Грабежи и воровство. — Кутежи военных. — Поражение и моральная сторона их. — Отъезд адмирала Алексеева. — «По-куропаткински— Санитарные поезда. — М. А. Стахович. — Экспедиция для поисков барона Толя. — М. Бруснев. — Пролетариатец Ционглинский. — Священник Г. С. Петров. — Убийство М. П. Минским офицера Н. А. Сикорского. — Хлопоты за Минского. Его судили гражданским судом и оправдали. — Генерал Сухотин предлагает выслать меня. — Убийство Плеве и отношение к нему общества. — Подъем общественного настроения и моя поездка в Россию. — Капитан Кладо. — Л. Н. Андреев. — Смерть М. В. Загоскина. — Постановление иркутской думы о Всероссийском съезде представителей городов. — Указ 12 декабря и конституция. — В. Е. и И. Е. Поповы. — В Россию!

Война!.. Внешний вид Иркутска изменился. Он не был военным городом, а теперь улицы кишели военными, лицами с повязками «Красного Креста», сестрами милосердия, военными врачами... На улицах появились моряки и даже группы простых матросов, которых Иркутск, кажется, никогда не видал. Гостиницы были переполнены. Почти с первых же дней войны стал ощущаться жилищный кризис. Во многих домах были постои солдат. Одно время даже городские училища были обращены в казармы. Дума боролась с военным ведомством за школы, за квартиры и против госпиталей. В Иркутске, городе, где насчитывалось до 70 тысяч жителей, где не было ни водопровода, ни канализации, ни подходящих помещений, хотели устроить госпитали на 50 тысяч раненых и создать отменный очаг заразы. Дума энергично протестовала против этого требования военного ведомства. Администрация и врачи поддержали ее, а «Московские ведомости» обвинили нас в

[223]

жестокосердии и отсутствии патриотизма. Благодаря городской думе у нас вместо 50 тысяч раненых разместили только 4 или 5 тысяч, и то с трудом.

Хотели взять под госпиталь училища, которые удалось нам освободить от военного постоя. Почти все училища в Иркутске были созданы на частные средства. Воля жертвователя была иметь школу, а не госпиталь. Изменить же волю жертвователя возможно только по высочайшему повелению. Но такого повеления не было. У иркутян под солдат отняли кайские дачи. Летом мы не узнали нашей Кайской горы, лес там повырубили, местность загадили. От думы требовали новых помещений, но у нас их не было: в дома, где жили я и Казанцев, где была типография, стояло 12 человек солдат, которые, к слову сказать, были добрые ребята, устроились хорошо и работали в типографии. Военное ведомство начало обвинять нас, иркутян, чуть ли не в измене; на нашей стороне были Кутайсов и губернатор.

С жилищным вопросом справились. Труднее было справиться с транспортом. В острой форме встал вопрос о продовольствии города и топливе. Иркутск, лежащий среди лесов, оказался без дров. Дума разрешила горожанам в городских угодьях пользоваться валежником и вырубать сухостой. Относительно продовольствия городская дума писала и телеграфировала в Петербург генералу Левашову и с трудом вырвала там разрешение на несколько вагонов. Кондуктора, проводники скорых поездов и вагонов на дальнее расстояние возили кофе, вина, сахар и тому подобное и зашибали хорошие деньги. Началась спекуляция, которой не брезговали и санитарные поезда. Приходилось посылать «толкачей», то есть людей, которые ехали с товарными поездами и «проталкивали» наши вагоны, то есть давали взятки. Все подорожало, а в некоторых вещах и предметах продовольствия чувствовался недостаток. На Курском вокзале в Москве дежурили особые агенты, которые расспрашивали пассажиров — есть ли у них багаж или нет. Если багажа не было, то просили отправить по билету пассажира товар. Провоз багажа был также ограничен. К концу лета выявился острый бумажный кризис — все газеты на Востоке и «Иркутские губернские ведомости» стали печататься на альбомной бумаге. «Восточное обозрение», благодаря тому, что в начале войны я запасся в Иркутске бумагой

[224]

и успел получить из Финляндии вагон, печаталось на газетной бумаге.

На почве кризиса начались грабежи среди белого дня, воровство. Грабежи достигли таких размеров, что дума постановила ходатайствовать перед генерал-губернатором об отмене обязательного постановления о запрещении иметь и носить оружие. Я ходил с револьвером и с испанской перчаткой в карманах. Как-то вечером на Луговой улице, недалеко от полицейского управления, два молодца подошли ко мне и попросили закурить... Я был настороже и дал одному в зубы испанской перчаткой, другого ударил по голове револьвером и бросился бежать. Благополучно добежал до части. После меня эти двое стали грабить женщину и были задержаны. Другой раз я ехал в санях, и над головами моей и кучера пролетел аркан, неудачно брошенный на нас с встречной кошевки. Я выстрелил вслед кошевке. «Кошевников»-грабителей уже давно не было в Иркутске. В городской думе подняли вопрос об организации собственной городской полиции, но губернатор опротестовал это распоряжение, а мы обошли его протест, усилив штат ночных караульных и установив на известных местах дежурных лошадей в экипажах.

Несмотря на кризис продовольствия, рестораны и театры были полны, преимущественно военными и разными уполномоченными. В Иркутске постоянно жил с обширной канцелярией главноуполномоченный «Красного Креста» П. М. Кауфман, будущий при Государственной думе министр народного просвещения. В общем, простой в обращении человек, П. М. не раз заходил в «Восточное обозрение» и заявлял претензии на то, что мы придираемся к нему и его подчиненным, печатая только дефекты об их работе. Кутайсов недолюбливал Кауфмана и вообще весь «Красный Крест» и возмущался, что они кутят в ресторанах, часто с сестрами милосердия.

Вообще в японскую войну военные и уполномоченные вели себя далеко не так сдержанно, как это было в последнюю войну. С военными у обывателей часто выходили столкновения. Кутайсов не раз писал об этом командующему Сибирским военным округом Сухотину, который сам был пьяница, прося его обуздать офицеров.

Было и у меня столкновение с офицерами. Я ехал на

[225]

ледоколе «Байкал». В столовой за одним из столов сидела дама с двумя взрослыми дочерьми. За большим столом пила вино группа офицеров, которая вела себя более чем развязно. Дама, слыша довольно циничные рассказы, видимо, растерялась и не догадывалась уйти. Я вошел в рубку и сел за отдельный столик. Официант сообщил мне, что «господа офицеры слишком безобразничают». Я предложил ему пойти к капитану и рассказать все. Но не успел он еще выйти, как офицеры начали разбирать дам, выражаясь на офицерском языке, «по статьям». Тогда я подошел к даме, извинился и предложил ей уйти с тем, что я провожу ее и ее дочерей. Дама поблагодарила меня, и мы пошли. В это время один из офицеров, здорово выпивши, подошел к столу дам и поднял бокал «за их прелести».

—           Господин поручик, я должен преподать вам урок хорошего тона: за здоровье дам, которым вы не представлены, пить не принято. Это невежливо. Прошу оставить нас в покое.

Сказав эти слова, я предложил руку даме и вывел ее с дочерьми из рубки. В рубку уже шел капитан ледокола, также Иван Иванович, родом финн.

Я рассказал ему эпизод со мной и шутя заметил ему, что чего доброго на палубе его ледокола состоится дуэль...

—           Никакой дуэли! Во время войны офицеры на дуэли не дерутся и не безобразничают. Они должны извиниться перед вами,— сказал мне Иван Иванович.

И действительно: когда ледокол подходил к Мысовой, офицер подошел ко мне и извинился. Иван Иванович на ледоколе, как капитан, был начальством для всех, не исключая офицеров. Он заявил им, что об их поведении немедленно будет телеграфировать наместнику, и настоял, чтобы они извинились передо мною и дамами. Я принял извинения за себя и за дам.

Поведение военных, едущих на войну и с войны, в Иркутске и других местах действительно заслуживало осуждения. Чем объяснить такое поведение? Некультурность и распущенность офицерства были одной из причин... Газета не раз получала письма с описанием невероятных по циничности поступков. Непопулярная война, во время которой нас все били и били, а мы не имели ни одной победы, не могла поднять духа офицерства, а еще более принижала его. После Тюренчена, особенно

[226]

после Ляояна, бахвальство офицеров и их самомнение упало. «Макаки» оказались серьезным врагом и после Тюренчена безостановочно гнали русскую армию.

После Тюренчена пришлось мне, по просьбе А. А. Яблочкиной, наводить справки об ее брате Владимире, который был батальонным командиром 11-го полка. Ляминг, командир полка, и все старшие батальонные командиры были убиты, и В. А. Яблочкину пришлось вывести и свой 11-й и соседний 10-й полки, что он и сделал благополучно. Сам он был ранен. На мою телеграмму, посланную в штаб, я быстро получил ответ, что Яблочкин контужен, но остался в строю и командует полком. Все это я протелеграфировал его сестре А. А.

После Тюренчена сильное впечатление на общество произвела гибель «Петропавловска» с адмиралом С. О. Макаровым и художником В. В. Верещагиным. Я живо помню день, когда получилась телеграмма, сообщающая о катастрофе. Сын вскрыл телеграмму и сильно заволновался:

— Нет, ее нельзя печатать...— говорил он сквозь слезы.

В Иркутске уже распространился слух о телеграмме. В редакцию звонили и заходили спрашивать, скоро ли мы выпустим телеграмму и правда ли, что есть такая телеграмма.

К гибели «Петропавловска» иркутяне отнеслись как к национальному горю, потому что на Макарова возлагались большие надежды и его считали единственным талантливым генералом. Негодовали на судьбу, погубившую Макарова и Верещагина, в то время когда ни-кому не нужный Кирилл Владимирович спасся.

— Жив Кирилка! — с досадой перефразировали поговорку.

После «Петропавловска» только «Цусима» потрясла общество, а сухопутные поражения не волновали нас. Критика бюрократического порядка вообще и военной неподготовленности и полной безалаберности в частности стали обычным явлением. Винили наместника Алексеева, который якобы мешает Куропаткину и интригует против него, почему у Куропаткина и нет удач. Алексеев вскоре был отставлен, а удачи у Куропаткина все не было. Специальный поезд Алексеева простоял в Иркутске часа три, но наместник не выходил из вагона и занавески на окнах, несмотря на день, были спу-

[227]

щены. Кутайсов не поехал к нему, а губернатора он не принял.

Говорили, что Алексеев боялся враждебных ему демонстраций и даже покушений. Алексеев уехал, а дела у Куропаткина не пошли лучше. Его тактика отступления получила нарицательное наименование «по-куропаткински». Уже к осени 1904 г. мы были все убеждены, что война для русских проиграна и иконостас икон, которых Куропаткин увез с собой целый вагон, не поможет...

Мимо Иркутска проходили санитарные поезда, которые снаряжались на средства земства и дворянства. Эти поезда останавливались в Иркутске на несколько дней. Уполномоченные заходили в редакцию, и мы знакомились. Так я познакомился с Татариновым, уполномоченным земского отряда, с М. А. Стаховичем, уполномоченным общедворянского отряда, и главным врачом его П. И. Постниковым. Стахович был знаком с Фальборком и очень удивился, когда встретил его в Иркутске.

—           А я думал, что вы уже в Якутске! Плеве похвалялся, что он отправил вас в Якутск,— говорил М. А.

—           Мало ли что думает Плеве. В Иркутске знают лучше, где надлежит быть мне. Вот Иван Иванович и задержал меня в Иркутске,— ответил Г. А.

—           Не я, а ваша болезнь, признанная врачами Иркутска,— заметил я.

—           Он болен? Фальборк болен? — и Стахович расхохотался.

Мы рассказали М. А., как устроили дело с Фальборком. Стахович был настроен патриотически и горел желанием поколотить японцев. Но полной уверенности в этом и у него не было. Он возлагал большие надежды на А. Н. Куропаткина, хотя тут же спешил оговориться, что японцы подготовились к войне лучше нашего. Я и Фальборк проводили Стаховича и Постникова в их санитарном поезде до Байкала. Поезд был прекрасно оборудован. Врачи, сестры, персонал составляли дружескую семью.

Когда я возвращался из-за границы в Иркутск, в экспрессе с нами ехала барышня лет 25, а то и больше. Из разговоров с ней я узнал, что она едет с острова Крита и спешит в Иркутск. Из дальнейших бесед выяснилось, что эта барышня невеста А. В. Колчака. В на-

[228]

чале 1903 г. лейтенанты Колчак и Матиссен проехали через Иркутск в Якутск и далее. Колчак был начальником экспедиции для поисков барона Толля.

В это время экспедиция была направлена для поисков барона, погибшего или затерявшегося на Санниковой Земле, которая лежит севернее Новой Сибири. С 1900 г. о нем не было никаких сведений. Судно «Заря» барона Толля вернулось к берегам Сибири, не дождавшись Толля. Не вернулся на «Зарю» и политический ссыльный, товарищ Л. Б. Красина, М. И. Бруснев. Бруснева, как я уже писал, пригласил Волосович, и он с двумя якутами для барона Толля уехал к Ледовитому океану. С Колчаком уехал политический ссыльный поляк Ционглинский. О них также не было известий. Только в вагоне я узнал, что Колчак возвращается. Действительно, в марте он приехал в Иркутск, где в Географическом обществе сделал доклад о собственной экспедиции и высказал самые пессимистические взгляды на судьбу барона Толля и его спутников. Он был и на Санниковой Земле и на острове Беннета, где были найдены следы и записка Толля, отправившегося на вельботе в южном направлении.

Колчак порадовал нас, что он нашел М. Бруснева с двумя якутами на острове Котельничном, где они прожили более двух лет, отрезанные от мира. Бруснев ехал следом за Колчаком. Пока Колчак ездил на Санникову Землю и на остров Бенетта, Ционглинский оставался один в Новой Сибири. Раньше он был нервный, на вид хилый, а теперь перед нами стоял спокойный, здоровый мужчина.

— Жизнь с белыми медведями, абсолютное отсутствие всяких известий, охота, физический труд, сон, сытная еда сделали меня таким,— объяснял свое оздоровление Ционглинский.

Колчак обвенчался со своей невестой в Иркутске и уехал в Порт-Артур, а его жена, кажется, вернулась в Россию.

В это время в Иркутске в обществе горячо обсуждался вопрос о возможности прохода военной эскадры из Балтийского моря в Тихий океан через Северный Ледовитый океан. Колчак отрицательно отнесся к этой идее. Проезжавший в это время М. Бруснев напечатал в «Восточном обозрении» по этому поводу обстоятельную статью, в которой доказал полную не-

[229]

воможность большой эскадре пройти мимо северного берега Азии.

Останавливался в Иркутске и писатель Г. С. Петров, с которым раньше я не был знаком. Он ехал на войну в качестве священника и корреспондентом от «Русского слова». Он с интересом присматривался к жизни иркутян, особенно ссыльных, бывал на наших вечерах, ездил с нами на пикники, усердно посещал заседания обществ, которые происходили при нем, и в результате изрек:

— Интересно вы живете — интереснее, чем мы в столицах. У вас и природа близка и духовные интересы удовлетворяются полнее, чем в столицах.

Для Иркутска Г. Петров был наиболее интересным «знатным иностранцем». Уже тогда он гремел как проповедник. Многие приходили в отдел Географического общества и справлялись, когда он будет в отделе, звонили в редакцию и даже наводили справки — не думает ли отец Григорий служить в соборе обедню или всенощную. Но Г. С. не предполагал отправлять богослужение. С духовенством он не знакомился и, кажется, даже не был у архиепископа. Среди иркутян он оставил впечатление скорее светского, чем духовного лица.

Летом 1904 г. ссылка, да и сибирское общество в Восточной Сибири, были взволнованы известием о том, что ссылаемый в Якутскую область студент Томского технологического института М. И. Минский, следуя по этапу, убил около Нохтуйска конвойного офицера Н. А. Сикорского. Таковы были первые слухи, дошедшие до нас. У Кутайсова также не было ничего определенного, и он с тревогой ждал сообщений об этом деле. Я сказал ему, что причины убийства, вероятно, чрезвычайные, потому что этапный конвойный офицер, несмотря на всю огромную власть его, в глазах следующих по этапу политических являлся ничтожной личностью. После этого разговора через несколько дней Н. Л. Гондатти, правитель канцелярии генерал-губернатора, сказал, что Плеве и Сухотин требуют от Кутайсова, чтобы он поступил с Минским беспощадно. Я повторил и Гондатти то, что говорил Кутайсову, и он согласился со мной, что дело темное...

Вскоре я получил телеграммы от родных Минского. Из Нохтуйска нам телеграфировали о высылке документов. Но я не успел получить их, когда ко мне при-

[230]

шла М. А. Цукасова и. принесла письмо, в котором описаны были подробности убийства, а также несколько ценных документов, реабилитирующих Минского. В партии вместе с Минским шла курсистка Ревекка Вайнерман, очень красивая девушка. Конвойный офицер Сикорский, пьяница и распутник, стал приставать к ней. Он был негодяй, у него все время происходили постоянные столкновения с партией, а в селе Чечуйском он спьяну ни с того ни с сего приказал стрелять по партии, причем, к счастью, оказалось всего двое раненых. После чего, ругая ссыльных площадной бранью, он приказал привести к себе Вайнерман и пытался совершить над ней насилие. Но ей удалось вырваться, и она пыталась броситься в воду, но солдаты вовремя схватили ее. Товарищи всячески оберегали Вайнерман. Под Нохтуйском ночью Сикорский с своего паузка перебрался на паузок ссыльных и, угрожая револьвером и нагайкой, хотел ворваться к Вайнерман; оберегавший ее Минский выстрелил в Сикорского и убил его.

—           Нужно спасти Минского. Необходимо добиться во что бы то ни стало, чтобы Минского не предали не только полевому, но даже военному суду,— взволнованно говорила Мария Абрамовна.— Привезший письма говорил, что следом посылают показания шедших в партии не только политических, но и уголовных и даже конвойных солдат.

Мы с М. А. Цукасовой решили, что письмо, не помню от кого, я передам Кутайсову. Я немедленно отправился к генерал-губернатору и ознакомил его с содержанием письма.

—           Вот мерзавец, а еще офицер! — сказал по адресу Сикорского Кутайсов и тут же прибавил: — Сухотин требует, чтобы я предал Минского военно-полевому суду. Плеве также заинтересовался этим делом.

Свои требования о предании военно-полевому суду Сухотин, между прочим, мотивировал тем, что тогда была война и военное положение. Но я указал Кутайсову, что военное положение введено только по линии Сибирской железной дороги, а в Нохтуйске даже усиленной охраны нет. Я сказал ему, что и ссылка, и общество возмущены поведением Сикорского и выражают уверенность, что Кутайсов поймет мотивы поступка Минского, у которого никакого злого умысла и злой воли не было.

[231]

—           Если бы мы с вами были на месте Минского, то поступили бы так же, как и он. Иного выхода нет. Минский защищал честь девушки, и закон на его стороне, но закон не военно-полевой юстиции, да еще во время войны, а закон гражданский.

—           Все это так, Иван Иванович, но как выйти из этого положения? Как отклонить требования Сухотина? Я сам понимаю, что Минский поступил по-рыцарски, но Сухотин требует полевого суда, да и Плеве на его стороне.

Кутайсов дорожил общественным мнением и побаивался ссылки. К тому же он сам сознавал, что Минский не виновен, но Плеве и Сухотин терроризировали его. М. А. Цукасова получила по поводу убийства Сикорского много важных документов. Выслали и мне показания тех, кто шел по этапу с Минским. Все это я представил Кутайсову, который имел уже и официальное донесение.

—           Я собираю совещание высших чинов министерства внутренних дел, судебного ведомства и военного суда по делу Минского. Как постановит это совещание, так я и поступлю.

—           Ваше сиятельство, я убежден, что совещание не найдет возможным предать Минского военному суду. Но чем черт не шутит... А вдруг!..

—           Не беспокойтесь, я с каждым предварительно переговорю и сообщу, что передача дела военному суду может вызвать осложнения и даже волнения.

—           Говорите что угодно, но только Минский должен судиться обычным, гражданским судом,— сказал я.

После чего я сам лично повидал почти всех членов совещания... Губернатор И. П. Моллериус, как и нужно было ожидать, заявил, что он не станет противоречить тому, чтобы Минского судили обычным судом. Председатели судебной палаты и окружного суда, а также прокуроры согласились со мной, что нет оснований для передачи дела военному суду. Военный прокурор Повалло- Швейковский сказал мне:

—           Я всемерно буду противодействовать тому, чтобы это дело было передано нам. Я войду в совещание с особой докладной запиской по этому поводу и заявлю, что если дело было именно так, как говорят, то я откажусь от обвинения.

Совещание состоялось. После совещания Кутайсов

[232]

протелефонировал мне, что дело Минского будет слушаться в Якутске выездной сессией судебной палаты и просил меня пока не печатать об этом, «чтобы не дразнить гусей». Но и в редакции не желали «дразнить гусей», а потому о деле Минского «Восточное обозрение» хранило молчание, пока судебная палата не начала следствия и времена не изменились. Через год после убийства Сикорского выездная сессия иркутской судебной палаты судила Минского в Якутске и оправдала его. Защищать его приезжал известный петербургский адвокат Переверзев. После оправдания Минского, когда революционная волна уже поднялась высоко, В. С. Ефремов, сравнивая дело несчастного Попова, по ошибке обвиненного в грабеже и убийстве в Харбине и повешенного, с процессами Ергина и Минского, уговаривал меня пойти к Кутайсову и поздравить его с 50-летием службы в офицерских чинах:

—           Вот вы все ворчите, что надоело ладить с администрацией, а эти два дела, когда вы вытащили людей из петли, должны дать вам отменное удовлетворение. А скольким вы смягчили участь, как много сделано для сектантов, для мальчишек-гимназистов... Вот и Фальборк должен вам кланяться — быть бы ему в Якутске, да и все политические ссыльные: не вмешайся вы — приказ Плеве о репрессиях по отношению к ссыльным продолжал бы действовать. Ваше уменье вести себя с властью, не роняя достоинства, много помогло и газете. Ведь теперь мы пишем так, как нигде не пишут. Нечего портить отношения, сделайте визит Кутайсову.

Только закончились хлопоты по делу Минского, как телеграф принес известие, сразу поднявшее настроение общества. Я говорю об убийстве Е. С. Сазоновым министра внутренних дел В. К. Плеве.

Рано утром, вероятно, 16 июля, я еще спал, ворвался ко мне в спальню Талалаев.

—           Иван Иванович, вставайте! Плеве убит!

—           Когда? Где?

—           Только что распечатал телеграмму...

Я быстро оделся, прочел телеграмму и немедленно отправился к С. А. Лянды, который жил почти рядом со мной. Лянды еще спали, но я разбудил их.

—           Что случилось? — спросил полуодетый, вышедший из спальни С. А.

—           Плеве убили!..

[233]

С. А. словно оцепенел, потом крикнул жене: «Феликса, Плеве убит!» Он обнял меня и спросил:

—           Знаешь, не только Плеве убит, но убит старый режим, как ты думаешь?

—           Я также думаю, что при современных условиях и общественных ситуациях убийство Плеве — поворотный пункт в русской истории,— ответил я.

Убийство Плеве приветствовалось всеми. У всех стали какие-то радостные лица. Социал-демократы во главе с В. Е. Мандельбергом также придавали совершившемуся факту громадное значение.

—           Как, и вы признаете роль личности в истории?— съехидничал В. С. Ефремов.

—           При чем тут роль личности в истории? Личность— простое орудие истории. Сложившаяся конъюнктура условий русской жизни такова, что убийство Плеве явилось неизбежным. Вот почему я,— ответил В. Е. Мандельберг,— и приветствую убийство Плеве как проявление назревшей революционности.

Одним словом, революционеры всех оттенков были довольны актом, совершенным Е. Сазоновым. В обществе— среди купечества, мещан, чиновников — также отнеслись к факту с одобрением. Даже жандармы в лице полковника Левицкого да ротмистр Гаврилов не плакали, как будто бы были даже довольны. «Тяжелый был человек! Трудно было с ним служить!» — говорил Левицкий. Губернатор И. П. Моллериус, при всей своей корректности и бюрократической тактичности, в разговоре со мной бросил фразу: «Зарвался». С Кутайсовым мне не удалось говорить — он уехал в Петербург, а когда вернулся в Иркутск, то я был в Петербурге, и я говорил с ним тогда, когда у руля стоял уже Святополк-Мирский и все плевевское осуждалось.

Вскоре после убийства Плеве в Интендантском саду, где обыкновенно шли у нас летние гулянья, на открытой сцене показывали в кинематографе какую-то картину, где были выведены заговорщики в подземелье, а потом один из них бросил бомбу под карету какой-то особы, и карета взорвалась. Картину встретили аплодисментами и не раз кричали «бис!». После этого картину сняли.

После 15 июля настроение в обществе начало быстро расти: люди, я сказал бы, «одерзели», а сила власти потускнела. Ряд поражений на полях Маньчжурии и «куропаткинский» отход на более выгодные позиции

[234]

все более и более ронял в глазах обывателя престиж власти... В газетах заговорили смелее. Подняли тон и мы. После рождения наследника ждали особенного манифеста, но манифест был издан самый заурядный. Оторванные от России и столиц, мы чувствовали необходимость связаться с центрами, так как события надвигались. И вот в целях рекогносцировки в половине августа я и поехал в Россию. Проездил всего месяц. В поезде ехал с капитаном Кладо, военным обозревателем в «Новом времени», обратившим на себя внимание общества своими обзорами морской войны и морского ведомства. Он возвращался из Владивостока, ругал Алексеева, не особенно хвалил Куропаткина и вообще мрачно смотрел на будущее. На мой вопрос о флоте он довольно безнадежно махнул рукой. Он скептически относился к отправке балтийской эскадры на Дальний Восток. Были с ним беседы и на литературные темы. Несомненно, он был начитанный человек. Любопытна одна подробность. Он, к слову сказать, красивый муж-чина, доказывал, что одновременно можно любить двух женщин и не знать, которая тебе дороже.

В Москве и Петербурге я пробыл недолго. Первый визит в Москве в «Русские ведомости», и не к редактору, а вначале в секретарю В. В. Романозу и в комнату провинциального отдела, а потом и в другие отделы. В провинциальном — все те же: П. М. Шестаков, А. В. Зарембо, С. П. Мельгунов — на этот раз он был в солдатском мундире. Здесь же сидел и А. К. Дживелегов, писавший в иностранном отделе и делавший сводки по научным вопросам.

—           Куда? В Италию, Испанию? — спрашивает меня П. М. Шестаков.

—           Нет, только до вас, чтобы набраться новостей, научиться уму-разуму в политике и айда обратно...

Меня уже тянут в кабинет к В. М. Соболевскому. Там собираются все, и начинаются расспросы о войне, событиях в Сибири. Настроение в литературных кругах мне понравилось.

В этот раз был в редакции газеты «Курьер», где познакомился с Л. Н. Андреевым. Я рассказал о том, как нашел корреспондента для «Русских ведомостей» и «Восточного обозрения», когда у нас выслали из Маньчжурии Талалаева.

— Вот поехал бы с удовольствием. Сколько материа-

[235]

ла, сколько впечатлений бы набрался,— заметил Л. Н. в ответ на мой рассказ.

Л. Андреев произвел на меня приятное впечатление. Среднего роста, красавец собой, он показался мне и скромным, и остроумным. Л. Н. был знаком с Л. Б. Красиным и с С. Б. Лушниковой (женой брата моей жены) и бывал у них. У Л. Андреева были связи с революционерами, преимущественно с социал-демократами. Он или Красин сказали мне, что Н. М. Флеров, мой петербургский приятель и товарищ по революционной деятельности, был у них и переселяется в Петербург. По их словам, Н. М. стал совсем социал-демократом. Это для меня не было новостью. Он всегда относился критически к террору и сочувствовал уже тогда, в 80-х гг., только что нарождавшейся у нас социал-демократии.

«На случай» сговорился с Гольцевым об условных телеграммах. О том же говорил с И. И. Майновым, который в марте переехал в Москву, служил в Северном страховом обществе вместе с А. П. Чарушниковым. У Майнова были связи с социалистами-революционера-ми, и он состоял в их центральном кружке. Встречал у него неизвестных мне лиц, которые были, несомненно, активными деятелями среди социалистов-революционеров.

В Москве получил телеграмму о внезапной кончине в Иркутске М. В. Загоскина, старого сибиряка, основоположника иркутской печати, сотрудника «Колокола» и редактора «Сибири». Он жил около Иркутска, в Грановщине, и писал в «Восточное обозрение» «Сельские письма». С кончиной М. В. из старых сибиряков остался один Г. Н. Потанин, которому я послал в Томск письмо и телеграмму по поводу кончины М. В. Я очень сожалел, что и Загоскина мне не пришлось похоронить и сказать последнее прости. На могиле Загоскина говорили речи Н. Н. Соловьев и Г. А. Фальборк. По поводу выступления Фальборка, когда я вернулся в Иркутск, Кутайсов высказал свое неудовольствие:

— Он административно высланный, политический, а таким публичные выступления воспрещены. У меня могут быть неприятности.

Кутайсов оказался прав. О выступлении Фальборка на могиле Загоскина жандармы написали в Петербург. Кутайсов получил по этому поводу запрос. На запрос он не ответил.

[236]

—           Так будет лучше — скорее забудут... Зачем напоминать!

Инцидент с Фальборком этим был исчерпан.

Я вернулся больным. Мне пришлось делать операцию в хирургической лечебнице Бергмана, родного племянника знаменитого берлинского хирурга. Операция сошла благополучно. В лечебнице я прочел тезисы большинства и меньшинства ноябрьского земского съезда. Этот съезд всеми без исключения оценивается как событие огромной политической важности. Затем пришли известия о банкетах. В ноябре по инициативе И. С. Фатеева, А. С. Первунинского, В. В. Жарникова, Н. П. Полякова, С. Н. Родионова и моей состоялось заседание городской думы, на котором приняли постановление о необходимости созыва Всероссийского съезда представителей городского самоуправления. Это постановление было послано князю Святополк-Мирскому. Таким образом, Иркутск один из первых начал политические выступления, а за ним настроение общества быстро нарастало. Указ правительствующему сенату от 12 декабря о реформах передавался по телефону по частям. Когда получилась первая часть его, В. С. Ефремов приехал в городскую думу, где было очередное заседание, вызвал меня и спросил, как реагировать на этот указ. Я предложил дождаться всего текста указа, номер верстать, а для передовой статьи оставить место. Первая часть указа была изложена так, что, когда я прочел ее гласным, то В. О. Тышко, директор промышленного училища, человек осторожный, сказал:

—           Да это указ о конституции!

Многие гласные с ним согласились, а я в это время в кабинете головы писал передовую на тему «Нельзя новое вино наливать в меха старые», что бюрократический строй отжил и его нужно заменить правовым порядком, нужна конституция. Получился конец указа, «распоряжение», гласящее о волнениях в высших учебных заведениях и недопустимых земских выступлениях... Во всем этом, как и нужно было ожидать, о конституции и помину не было. Я смягчил несколько свою статью, но слово «конституция» оставил, и статья прошла цензуру. «Восточное обозрение» первая из русских газет напечатала, что для России нужна конституция. Другие газеты говорили об этом обиняком.

Почти одновременно с указом мы получили от

[237]

И. И. Майнова из Москвы телеграмму о демонстрациях по поводу ноябрьского избиения студентов. Об этом мы были плохо информированы, почему я послал телеграмму с просьбой сообщить подробности. Эпоха общественного доверия приходила к концу. Ссылка не придавала большого значения Святополк-Мирскому, но считала его благожелательным человеком. Через Иркутск вернулись студенты, высланные Плеве, кое-кто и из ссыльных, уехал Г. А. Фальборк, которого мы сердечно проводили, а из Якутска прибыли В. А. Вознесенский и В. Е. Попов (под псевдонимом Владимиров), в 1906 г. написавший книгу «Расправы и расстрелы». Оба были высланы в Якутск при Плеве и теперь возвращались в Россию. Попов совершил две ценных в научном отношении поездки — к Ледовитому океану и порту Аяну.

Пришло известие о падении Порт-Артура. Через некоторое время «Восточное обозрение» получило статью за подписью нескольких офицеров, резко нападавших на генерала Стесселя за сдачу Порт-Артура и обвинявших его в трусости и в измене, военная цензура не пропустила письма. В обществе шел ропот, страх перед властью пропал, в воздухе чувствовалась гроза. Но никто не ожидал, что она разразится так скоро. Московский университет собирался праздновать 150-летие своего существования. Восточно-Сибирский отдел Географического общества, городская дума, Общество содействия народному образованию и народным развлечениям предложили мне поехать в Москву и быть их делегатом на юбилее. Я согласился. Газету оставил на В. С. Ефремова, И. С. Фатеева и С. А. Лянды. Домовничать осталась К. X. Лушникова. Она просила скорее прислать ей внука (то есть моего сына).

В конце декабря я, В. Е. Попов и его брат Н. Е., корреспондент «Руси», выехали из Иркутска. Н. Е. Попов был ранен на передовых позициях пулей навылет в грудь. Вследствие ли раны или уже по природе он был крайне раздражителен, нервен и придирчив. К офицерам, которых в поезде было немало, он относился пренебрежительно. У него то и дело выходили столкновения с военными. Я боялся, что дело у него добром не кончится. Какой-нибудь взбалмошный или пьяный офицер может пристрелить его или предаст его, как «пораженца», в руки жандармов. В. Е. и я с тревогой подъезжали к Курскому вокзалу, ожидая, что офицеры при-

[238]

влекут Н. Е. к ответу, но все кончилось благополучно. Большинство офицеров, ехавших с нами, считало войну проигранной и придерживалось мнения, что ее пора кончать. В победу они уже не верили и причины неудач видели в господствующем режиме. Некоторые предвидели наступающую революцию.

Но никто ни в Иркутске, ни в вагоне, ни в других местах не высказался так определенно о неизбежности революции, как В. А. Гольцев, которого я навестил в Москве.

—           Революция началась! Поверьте, Иван Иванович, мы вступаем в революционный год!

В Москве я не остановился, а спешил в Петербург, где меня дожидался мой сын Шумка, намеревавшийся весной 1905 г. держать экстерном экзамен на аттестат зрелости, но мне удалось уговорить его поехать сейчас к бабушке. В Петербурге он жил у А. Н. Варенцова-Золина. Золин завидовал сыну, что тот едет в Сибирь:

—           Здесь тоска... То ли дело у нас в Сибири...

Ни сын, с которым я прожил дня два, ни Золин, ни я, да и никто в Петербурге не ожидал, что через две недели развернутся события, которыми и начался революционный год!..

[239]