Вон из Сибири. — После усмирения Меллер-Закомельским. — В. Ташкент — Шлиссельбуржец В. Г. Иванов. — Генерал-губернатор Суботич и заграничный паспорт. — Поездка за границу. — Берлин. — Сибирский пансион. — Похороны Э. Рихера. — Шварц. — Е. Е. Лазарев. — Ф. Н. Волховский. — Извержение Везувия. — Состязание в стрельбе в Милане.— Бебель в Мюнхене. — Опять в России. Государственная дума требует амнистии и действительность

Итак, 20 лет тому назад меня сослали в Сибирь, а теперь гонят вон из Сибири — и все за ту же политическую неблагонадежность. Я поехал навстречу Меллер-Закомельскому. С ним мы разъехались на каком-то полустанке, после его блестящей «победы» над Иланью. Поезд генерала промчался мимо нас. Встретились поздно вечером, утром остановились в Илане...

Плач, горе, на снегу кровь, мусор, беспорядок... Все это говорило, что здесь произошло страшное дело. Наш поезд простоял в Илане несколько минут и поплелся дальше. На станции Иланская к нам в поезд сели пассажиры. Мы не расспрашивали их, они не сразу стали рассказывать о карательной экспедиции Меллер-Закомельского. После Илани имя палача Меллер-Закомельского склонялось во всех падежах и рассказы об его погромах не прекращались до Урала.

Найти смысл в «мероприятиях» Закомельского было трудно. Основной мотив его «подвигов» были месть и желание нагнать ужас. В нашем переполненном поезде не было ни одного человека, кто бы защищал Закомельского или смягчал жестокость его расправ. Каждая станция, каждый обгоняемый эшелон солдат давали новые факты, характеризующие жестокость генерала.

Я и Поляков старались на больших станциях не выходить из вагона, чтобы жандармы нас не задержали. На станции Омск, где, как говорили, осматривают поез-

[295]

да, я лег на диван, благо была ночь, но не спал... Прошла компания из коменданта, жандармского офицера и каких-то лиц. Документов не спросили. Двоих рабочих сняли с поезда. Я пережил довольно неприятные минуты. Станции по Сибирской железной дороге были пустынны, даже торговки куда-то исчезли. На станции Курган, где четыре недели тому назад вся станция кишела народом и железнодорожники искали начальника Сибирской железной дороги, теперь ходили одни часовые. Зато в Челябинске была невероятная сутолока. Среди пассажиров комендант ходил гоголем. Здесь также всюду стояли часовые. Кое-как удалось сесть в поезд. За Челябинском Поляков и я уже чувствовали себя спокойнее. Оба мы решили ехать за границу. Поляков надеялся взять заграничный паспорт в Москве, я же предпочел поехать в Ташкент и там при помощи Д. И. Суботича, только что назначенного туркестанским генерал-губернатором, получить паспорт. В Ташкенте гостила у своей дочери А. А. Собенниковой и моя теща Клавдия Христофоровна.

В Самаре я пересел на поезд в Оренбург. На самарском вокзале встретил земца Жуковского, уехавшего из Уфы, и следователя Тейтеля, уезжавшего из Самары. Оба уезжали от могущих быть неприятностей. Заехал в Оренбург к Л. Н. Цабелю. Здесь все было спокойно. Среди киргизов и крестьян кое-где были волнения, но незначительные. Оренбург пережил революцию довольно мирно. Подъезжая к Ташкенту, в нашем поезде я увидел Паули, с которым мы работали в Петербурге. Я помогал ему бежать из Сибири, а теперь... он раскаялся. Не знаю, заметил ли он меня, но я не подал вида, что замечаю его. Вид у него был пришибленный, воротник поднят. Он ехал в Ташкент.

В Ташкенте я не был 15 лет. Он изменился к лучшему. Остановился в семье сестры моей жены, у Собенниковых, которые находились в приятельских отношениях с шлиссельбуржцем В. Г. Ивановым. Я познакомился с ним. Высокий, здоровый, румяный, жизнерадостный и даже веселый, он не производил впечатления человека, высидевшего в Шлиссельбурге 20 лет. Он много читал и, кажется, давал уроки. В Ташкенте к нему относились хорошо. Интересовался им и Суботич, которому я рассказывал об Иванове. Виделись мы часто и остались довольны друг другом.

[296]

На другой же день по приезде в Ташкент я был у Суботича. Он удивился моему приезду. Я откровенно сказал ему, что приехал в Ташкент для того, чтобы при его содействии получить заграничный паспорт.

—           Чудак же! Генерал-губернаторы не выдают паспортов. Это дело губернаторов и градоначальников. Но вам нужно помочь. Бывайте чаще у меня. Сегодня приходите в военное собрание и ухаживайте за Олимпиадой Ивановной (его жена), а потом хлопочите паспорт. Если спросят меня, дам отличный отзыв.

Я так и сделал. Несколько раз был у Суботича и обедал у него. Он отдал мне визит. Видели меня разговаривающего с генерал-губернатором в театре и Общественном Собрании. Прожил в Ташкенте с месяц. Пошел к полицмейстеру за удостоверением о том, что препятствий к выезду за границу не имеется. Встретил с изысканной предупредительностью. Выдал удостоверение и сам отправил околоточного в областное управление за паспортом, который был беспрепятственно получен. Мой русский паспорт остался у меня на руках.

Уже в феврале, когда в Ташкенте все цвело, я выехал в Москву. Дорогой ничего замечательного не помню. В Москве меня неприятно поразили городовые с ружьями, чего раньше я никогда не видал. В «Русских ведомостях», увидев меня, удивились...

—           А мы думали, что вы арестованы.

—           На каком основании?

—           Да в сибирских газетах было напечатано, что вас арестовали в Туле, на вокзале.

Подобные заметки обо мне были не особенно приятны для меня. В «Русских ведомостях» надеялись, что с открытием думы жизнь полегчает. Но я не верил этому, хотя и решил, что вернусь из-за границы в Россию, как только откроется дума. В Петербурге остановился у брата П. И. Сын был в университете, но увлекался больше политикой, чем наукой, и был, конечно, социал- демократом, участвовал в митингах, а во время московского восстания таскал и прятал бомбы. Моя жена В. А. поехала в Томск, на высшие женские курсы, где она рассчитывала устроиться преподавательницей.

Мать и родные обрадовались приезду. Слух о моем аресте дошел и до них. В начале марта я выехал через Эйдкунен на Берлин. В Москве я условился с Поляковым и Первунинским встретиться в Берлине у И. И. Гро-

[297]

мова, адрес которого у нас был. Но И. И. переменил квартиру, и я нашел его случайно. Он перетащил меня в пансион Гейман, которая была и мне знакома по Сибири. Она была гувернанткой у Фризера на приисках, жила в Иркутске и приобрела небольшие деньги. На эти деньги она и открыла пансион. Я переехал к ней, а вскоре туда же перетащили мы Первунинского, Полякова и Кальмеера. Все они бежали от репрессий. Встретился я с ними в Берлине случайно. Как-то иду с И. И. Громовым по Фридрихштрассе, под виадуком взбесилась лошадь, причем извозчик повис на узде, а седок натянул вожжи и останавливал лошадь. Смотрим — и глазам не верим: это был Кальмеер, который также обрадовался нам. Кальмеер жил с Первунинским и Поляковым,— у Гейман образовалась колония сибиряков. Мы варили пельмени, пили чай из самовара и ходили смотреть московский Художественный театр. Я ездил с Первунинским в Гамбург, подивились тамошнему зоологическому саду, в котором гуляли чуть ли не среди зверей, любовались гаванью, океанским пароходом. Но более всего поразила нас быстрота поезда между Берлином и Гамбургом, когда мы неслись со скоростью более 100 верст в час. Из Берлина мы выехали рано утром и вернулись в Берлин в тот же день ночью.

В Берлине при нас умер лидер свободомыслящих Эйген Рихтер (1838—1906). Благодаря тому, что я все же был редактор газеты, мне удалось попасть в консерваторию, где и происходила гражданская панихида. Огромный зал утонул в зелени. Великолепный орган... много депутаций от различных партий и обществ, со знаменами... бесконечные речи, масса народу... Все это говорило о значительности покойного и показывало, как немцы высоко ценили Рихтера. Смерть этого выдающегося человека заставила забыть его недостатки, немало повредившие партии свободомыслящих, и примирила с ним социал-демократов. Еще так недавно Бебель нападал на Рихтера в таких резких выражениях, что тот просил председателя защитить его от оскорблений... А теперь — положим, не Бебель, а кое-кто из его товарищей говорил от лица социал-демократов. Была речь и рабочего. Пришли проводить Рихтера и правые. Только католический центр молчал, но кое-кто из депутатов и этой партии был на похоронах. Процессия вытянулась на большое расстояние. Когда мы пропускали процессию,

[298]

то с одного экипажа по-русски окликнули меня. Под голубой бархатной хоругвью я увидел Шварца, приезжавшего в Сибирь исследовать аграрный вопрос. Он сидел в экипаже. Мы обнялись.

—           Я вам должен 150 рублей, где вас найду?

Условились встретиться вечером в Художественном

театре. После театра он пригласил меня и моих приятелей в ресторан к Кемпинскому, не разрешил заплатить за ужин и уплатил долг, сделанный им в 1902 г, В годовщину мартовской революции мы ходили на могилы бойцов 1848 г. Кладбище расположено в самом городе, что нас удивило. Немцы беспрерывной вереницей, в чинном порядке, с венками и алыми лентами и без лент, входили на кладбище с одной стороны, проходили между могилами, возлагали венки на них и выходили в другую сторону. Шуцманы наблюдали за порядком. Могилы утопали в венках и цветах. Ни речей, ни пения не было. Мы также возложили венки.

Из Берлина через Франкфурт-на-Майне я и Первунинский заехали в Крейцнах, к сестре моей жены К. А. Казанцевой, которая с тремя дочерьми жила на водах, а Володя, как я звал моего ученика, работал в Дерпте над диссертацией доктора зоологии. В кругу кяхтинцев мы вспоминали Кяхту и годы юности. Париж на моих спутников Первунинского и Полякова произвел большое впечатление. Мы прожили в Париже недолго, поехали в Швейцарию и потом в Италию. На границе между Францией и Швейцарией, когда мы, стоя на перроне, пили утренний кофе, я услышал позади себя разговор:

—           Это Иван Иваныч...

—           Ну зачем ему теперь быть здесь? Ты ошибаешься!

Я обернулся и увидел даму и мужчину, действительно знакомых мне. Оказалось, что это были ссыльные из Якутска. После амнистии многие возвращавшиеся амнистированные ссыльные бывали у меня в Иркутске. Были и эти двое — муж и жена, фамилии которых ни тогда, на границе Швейцарии, ни теперь не знаю. Они возвращались во Францию, а мы ехали в Кларан-Божи. Там опять неожиданная встреча. Когда мы шли с вокзала в гостиницу, а за нами везли на тележке наш багаж, у самой гостиницы из окна одной виллы меня окликнули.

[299]

—           Иван Иванович, это вы?! Куда направляетесь? Заворачивайте к нам!

Смотрю, Клавдия Михайловна, жена брата В. А. Алексея, и его сын Леонид, мой крестник, и впервые увидел второго племянника трехлетнего Алексея. Конечно, в гостиницу меня не пустили, а я поселился у К. М. и Алеши Лушниковых. Первунинский и Поляков жили в гостинице «Бозил», но в ней бывали мало — время проводили в горах или у Лушниковых.

Рядом с Лушниковыми жил Е. Е. Лазарев с женой Ю. А. Лекьер. Они содержали молочную ферму и готовили кефир. Хозяйством заведовал эмигрант-хохол, Александр Павлович. Фамилию забыл. За 20 лет своей эмигрантской жизни по-французски он научился говорить только «ca commega». В Кларане французы звали его господин «ca commega». Он был большой оригинал, флегматичный человек, но хороший хозяин. Он любил толчею, но ворчал на Лазаревых, что у них в доме нет порядка. Порядка действительно было мало... Целый день народ. Не квартира, а постоялый двор, да при этом еще не одной, а двух партий. Сам Е. Е. был социалист- революционер, а жена его Ю. А. — социал-демократка. У него бывали эсеры, и часто видные, а у нее — социал-демократы. Часто посещал Лазаревых Г. В. Плеханов. Партийная семейная жизнь текла мирно, тогда гости мужа и жены сидели вместе, гуляли. Но на почве партийных разногласий начиналась размолвка, переходившая в партийную неприязнь. Тогда муж со своими гостями — социалистами-революционерами — оставался внизу, а жена со своими социал-демократами уходила наверх. Наступал полный разрыв дипломатических от-ношений. Безразличные в партийном отношении гости или не пережившие острой размолвки не знали, что делать...

—           Не ходите к этим бандитам, а приходите к нам... у нас интереснее,— говорила или кричала со второго этажа Ю. А.

—           Неужели вы идете наверх?! Ведь там хулиганы,— аттестовал Е. Е. свою супругу и ее гостей.

Но нет ничего под луной, что бы не кончалось. Прекращалась и размолвка, заключалось перемирие, а потом мир закреплялся чаепитием.

Мы вспоминали с Е. Е. общих знакомых, которых у нас было немало. Припомнил он мне, как я в 1889 или

[300]

1890 г., не зная его, мешал ему бежать из Сибири. Я ехал впереди его и отбивал у него лошадей. Рассказал он мне, как летом 1905 г. мой сын Шумка попал в анархисты и едва не был арестован в Италии. Сын, П. П. Маслов и еще каких-то два молодых социал-демократа отправились на велосипедах в Италию. В это время в Испании было покушение на инфанта, и полиция Франции, Италии, не говоря уже об Испании, была на ногах. Компания велосипедистов в русских рубахах показалась миланской полиции подозрительной, да при этом по-итальянски они не объяснялись. Полиция была готова уже арестовать их... Но вмешалась какая-то русская дама, ехавшая со своим мужем, гвардейским офицером. Они указали миланской полиции, что заинтересовавшие последнюю люди не анархисты, а социал-демократы, отрицающие террор. Полиция извинилась и отпустила всю компанию.

С Е. Е. я ездил в Лозанну, к Ф. В. Волховскому. Он сильно постарел и даже одряхлел, но был все такой же веселый, с прибаутками, человек. И Лазарева, и Волховского интересовала Сибирь и революция. Пришлось много рассказывать. Ф. В. интересовался и своей дочерью— артисткой. Она играла в драме в Томске, и газетные резенции об ее игре были очень хорошие.

— Я так и думал, что из нее выйдет недурная артистка. С детства любила комедианничать,— подытожил Ф. В. свои впечатления от разговора со мной.

И Лазарев, и Волховский рвались в Россию. Е. Е. был настроен более оптимистически, чем Ф. В., и надеялся, что с открытием Государственной думы все изменится к лучшему. Ф. В., наоборот, предсказывал усиление реакции. Волховскому так и не удалось вернуться на родину, а Лазарев приезжал в Петербург в 1917 г. В Швейцарии мы гуляли, ходили пешком через горы на озеро Тун. Я ждал апреля, чтобы вернуться в Россию. Но получилась телеграмма о таком извержении Везувия, которого не бывало со времен, когда залило и засыпало Геркуланум и Помпею. Мы поехали в Помпею. К нам присоединился брат В. А. Алексей. На короткое время останавливались в Интерлакене, Турине, Генуе и Риме. Мы торопились в Неаполь, куда приехали в самый разгар извержения. В Неаполе я был третий раз. Содержатель гостиницы «Россия» встретил меня, как старого знакомого. Первые два раза Везувий «курился», и

[301]

ночью над ним стояло зарево. Теперь же, в марте, картина была грандиозная, даже жуткая. После долгого сна Везувий проснулся. Не только к кратеру, но и к подножию вулкана уже нельзя было подойти так, как я подходил прежде. Неаполь был весь засыпан пеплом. Его голубой залив стал грязным, мутным. Апельсинные, оливковые рощи стояли полосами опаленными, без листьев, — струи горячего воздуха спалили их. Над самим Везувием нависла черная туча, которую то и дело рассекали фонтаны огня, или взлетали огненные шары, огромные раскаленные камни. Пыль, пепел носились в воздухе и пропитывали дождевую воду. Проливной дождь то и дело падал на землю грязными струями. Поток лавы шел в противоположную от Неаполя сторону и заливал Тору-Аннунциату. Частных пассажиров в Тору-Аннунциату не пропускали, но я, как редактор и корреспондент газеты, получил разрешение и вместе с саперами приехал в этот город, почти наполовину уже залитый лавой.

Мощный поток лавы медленно катился по всему южному склону Везувия. Днем поток дымился и над ним клубился белый пар, а ночью этот поток горел и напомнил мне расплавленный чугун, когда он выходит из доменной печи. Лава начала заливать уже центральную площадь города, где стояла деревянная статуя святой Анны. У площади с левой стороны была глубокая лощина, куда лава должна была неизбежно устремиться. К этому же моменту и извержение Везувия начало ослабевать. Католические патеры учли это обстоятельство и с церковных кафедр начали предсказывать, что святая Анна не допустит залить другую часть города. Лава действительно остановилась... Статуя не пострадала. Несомненно, совершилось чудо. Начались молебны святой Анне, крестные ходы, церкви украсились зеленью, цветами, флагами и тому подобное. В кассу монахов потекли деньги, которые собирались у статуи святой Анны, и на улицах, и в церквах. Мы прожили в Торо-Аннунциате несколько дней. Лава быстро застывала, и по образовавшейся корке мы ходили. Корка была еще настолько горяча, что у меня истлели подошвы на ботинках.

Через Рим, Флоренцию и Венецию, конечно, с остановками в каждом из этих городов, мы проехали в Милан, на Всемирную выставку. Она была несомненно беднее Парижской 89-го года, но все же представляла боль-

[302]

шой интерес. Мои товарищи по несчастью и путешествию уехали через Венецию в Вену, где к Первунинскому должна была приехать его жена, а я с Алексеем Алексеевичем Лушниковым остался досматривать выставку. Как-то раз мы с ним гуляли по знаменитому миланскому парку, и там был устроен тир какого-то спортивного общества. Стреляли по голубям, летающим предметам и в цель. А. А. был хороший охотник и отличный стрелок. Он делал замечания относительно неважной стрельбы итальянцев. Наш разговор подслушал какой-то не то русский, не то итальянец, знающий русский язык, и передал стрелявшим. Те не обиделись на замечания, а предложили Алексею показать свое искусство. Он и показал его! Итальянцы пришли в восторг от его стрельбы, а потом мы с ними пили вино, а Алексей своим прекрасным баритоном спел им несколько арий из опер и совсем обворожил итальянцев. Мы расстались друзьями.

Алексей поехал обратно в Божи, а я направился в Мюнхен, где еще ни разу не бывал. Город очаровал меня. Я с большим удовольствием ходил по его знаменитым Пинакотекам (картинным галереям), музеям, любовался английским парком, рекой Изаром и прочим. В Мюнхен я приехал в первое воскресенье после 1 мая. В английском парке все цвело, было много гуляющих и катающихся. Среди этой нарядной толпы легко было заметить группы скромно одетых людей, мужчин, женщин и детей с красными гвоздиками и другими цветами, и ленточками в петлицах. Все они направлялись в одну сторону. Я пошел за ними. Мы пересекли весь парк, прошли через шумно катящий свои волны Изар. Группы сливались в толпы. Мы вышли на поляну, усеянную народом. Всюду были расставлены столы. В центре пестрели флаги, слышны были звуки настраиваемых инструментов. Я прислушивался к разговорам толпы... Чаще всего повторялось имя Бебеля.

Я заинтересовался и спросил — что за праздник?

— Как, вы не знаете?! — воскликнул немец.— Бебель приехал!

«Бебель приехал...» Для меня все стало ясно — и оркестры музыки, и речи, и всеобщее воодушевление... Я сам был увлечен этим воодушевлением и с интересом следил за человеком среднего роста, немного сутуловатым, замечательно подвижным, в серой мягкой шляпе

[303]

и коричневом пиджаке. Он переходил от стола к столу, пожимал руки, шутил, заигрывал с детьми, а потом смотрел на танцы, которые происходили здесь же, на лугу... За 15 лет, как я видел Бебеля — в Париже, он значительно постарел, поседел, но бодрость и подвижность были прежние. Он говорил речь еще до моего прихода, да я все равно не понял бы ее. Я пропустил официальную часть маевки и пришел к начавшемуся веселью... Пили пиво,— пил его и Бебель. Я ушел, когда начало уже смеркаться, но никто еще не расходился.

В Вене прожил недолго, и вместе с Н. П. Поляковым мы решили вернуться в Россию. Заседания Государственной думы должны были открыться к нашему въезду на родину. Благополучно проехали Александрово,— нас почти не осматривали. На первой же большой станции газетчик с агентскими телеграммами кричал:

—           Дума требует амнистии!

—           Хорошим приветом встречает нас родина,— заметил я Н. П. Полякову.

Радостные лица пассажиров, жадно пробегавших телеграммы о том, что для родины настал настоящий день, что старое прошлое с его неправдой, насилием, бесправием отходит в Лету, ободряюще действовало на нас. Но мне как-то не верилось, что настал уже настоящий день!

[304]