III.

Юбилейная ночь подходила к концу. Часам к пяти утра теткины сыны собрали большой мешок писем и рукописей; никогда в жизни не подозревал я, что являюсь обладателем такого большого количества нелегальной литературы. Что было в этом мешке — для меня это до сих пор покрыто мраком неизвестности. Случайно знаю, что взяты были со стола все письма ко мне такой серьезной преступницы, как Вера Фигнер; взята была обработка для сцены «Истории одного города», сделанная Евг. Замятиным; взят был, конечно, и мой дневник за годы революции, на девять десятых — чисто литературный, без которого я уже не смогу теперь в своих воспоминаниях написать как следует об Александре Блоке, Андрее Белом, Сологубе, Есенине, Клюеве, о многом другом (тогда это писалось под свежим впечатлением). Взято было все без всякой описи — и, повторяю, я до сих пор не имею представления о том, какие же пудовые историко-литературные материалы перешли из моего архива в архив тетушки. Но все это — в порядке вещей.
Затем — мне было любезно предложено собираться в путь. Кабинет был опечатан. (В скобках сказать — через два месяца он был без всякого повторного обыска распечатан в один прекрасный апрельский день). В. Н. наспех приготовила мне чемоданчик с необходимыми вещами и вышла проводить меня До автомобиля, поджидавшего в липовой алее перед домом. Это был так называемый (всюду — от Москвы до Владивостока) «черный ворон»: тюремная без окон камера на автомобильных колесах. Кстати {90} сказать: месяца через три я встретил в Москве, в Лубянском изоляторе, человека, арестованного за то, что он сказал на улице: «А вот и черный ворон едет». Очевидно, термин этот не является официально утвержденным. Попрощавшись с В. Н., я сел в эту тюремную камеру в сопровождения трех конвойных с винтовками, — как и где ехала остальная армия и ее предводители мне неизвестно. — Ворон каркнул и полетел.
Менее, чем через час, влетел он в просыпающийся город: слышны стали звонки трамваев, грохот колес о мостовую. Потом — плавный ход по торцам: значит едем по Загородному проспекту, пересекаем Невский; еще через несколько минут круто заворачиваем: Шпалерная и ДПЗ (Дом Предварительного Заключения, в просторечии — предвариловка). Ворон прилетел в свое гнездо и привез корм воронятам.
На третий этаж, в регистратуру. Там дежурный, слегка уже уставший от кипучей ночной работы, заполняет обычный анкетный лист; затем приглашают в соседнюю комнату для производства личного обыска, и нижний чин со скучающим видом (сколько десятков раз в ночь надо проделывать все то же самое!) приступает к процедуре.
Но тут — маленькое лирическое отступление. Ровно через сутки, во время первого «допроса», следователь Лазарь Коган (вместе с упомянутым выше Бузниковым ведший мое «дело») без всякой иронии сообщил мне, с каким «глубоким» уважением они ко мне относятся; они вполне готовы предоставить мне те исключительные условия, которыми три года тому назад пользовался академик С. Ф. Платонов во время своего пребывания в ДПЗ. Он сидел не в камере, а в отдельной комнате со всеми удобствами; и даже (даже!) у него в шкапчике стояла бутылка водки — в виду его многолетней привычки выпивать рюмочку перед обедом...
От всех предлагаемых льгот я категорически {91} отказался; но не без юмора часто проводил потом параллели между собой и «академиком Платоновым», — и первую параллель я провел бы, если бы знал ее тогда, в первые же минуты пребывания в ДПЗ, в комнате личного обыска.
Скучающий нижний чин тщательно осмотрел сперва все содержимое чемоданчика — и конфисковал такие опасные предметы, как кашнэ, роговой фруктовый ножичек, запасную вторую трубку и, наконец, самый чемоданчик; к этим вещам он присоединил и золотое обручальное кольцо, предложив мне снять его с пальца. Золотое пенснэ почему-то не подверглось конфискации. Затем он отрывисто сказал: «Разденьтесь догола!», и по мере того, как я раздевался, внимательно осматривал и ощупывал платье и белье. Контрабанды не оказалось; но с брюк моих он срезал стягивающий их сзади клапан с застежками: у заключенного не должно быть «ничего острого». Это, конечно, верх идиотизма, нисколько не мешающий постоянным случаям самоубийства в тюрьме. И мало ли «острого» может найтись у заключенного, начиная с осколков оконного стекла, которое так не трудно бесшумно выдавить в камере!
Пока происходил медлительный осмотр платья и белья, я сидел в этой весьма прохладной комнате в виде арестованного Адама. Когда же осмотр кончился, то нижний чин все тем же скучающим тоном (бедняга) сказал мне:
— Встаньте! — Откройте рот! — Высуньте язык! (Чорт побери, что же я мог туда спрятать? Но дальше пошло еще неожиданней).
— Повернитесь спиной! — Нагнитесь! — Покажите задницу!
— Раздвиньте руками задний проход! — Повернитесь лицом! — Поднимите...!
Древние греки в своих комедиях не только не ставили здесь трех точек, но даже снабжали персонажей хора огромными «двумя точками с запятой» (говоря {92} словами Пушкина). Под ними, действительно, можно было бы пронести любую контрабанду.
Но в нашей советской действительности!? Решительно недоумеваю. Но факт остается фактом: et voilà où la contrebande va-t-elle se nicher!
И еще недоумеваю: как же было дело с «академиком Платоновым»? К нему отнеслись со столь же «глубоким уважением»? Во всяком случае юбилейное чествование мое было закончено на этот раз реминисценцией из Аристофана. Я оделся и был отведен в предварительную камеру ожидания, размером два на два шага, где и просидел без всякой еды с шести утра до двух часов дня.
Немного прерву рассказ о дальнейших юбилейных чествованиях и вообще о тюремном быте следующими арифметическими соображениями, которыми я забавлялся в этой камере «два на два». ДПЗ, набитый до отказа, вмещает в себе единовременно до 3000 обитателей (Примечание 1939 года: Тысяча девятьсот тридцать седьмой и восьмой годы показали, что эта детская цифра нуждается в прибавлении еще одного нуля.); можно считать, что состав этот, вечно текущий, полностью обновляется 3-4 раза в год (кто сидит — месяц и два, кто — полгода и более). Таким образом, цифрою в 10.000 человек преуменьшение определится приблизительное число ежегодно-проходящих через этот изолятор (вероятно — гораздо больше). Кипучая деятельность учреждения, населяющего ДПЗ и прочие четыре подобных же «дома» в Петербурге их временными обитателями, продолжается после революции уже лет пятнадцать. Умножив десять тысяч на число «домов» (пять) и на число лет (пятнадцать) — преуменьшение, вероятно, исчислим, что за это время через эти «дома» прошло три четверти миллиона человек.
А если — тоже преуменьшение — предположить, что у каждого из них было в семье только три-четыре человека, тесно связанных {93} с каждым «сидельцем», то общее число людей, кровно затронутых существованием в Петербурге ДПЗ и прочих подобных «домов», определится умножением трех четвертей миллиона на четыре. Получим в круглых числах — 3.000.000, число, с избытком покрывающее количество жителей в нашей северной столице. Один безвестный депезетовский поэт — впрочем я знаю его фамилию --- следующим четверостишием охарактеризовал такое положение дел, когда каждый обыватель города либо был, либо будет временным гостем в этом «доме»:
On nous dit que l'homme propose,
On nous dit que Dieu dispose;
Proposez ou disposez —
Tous nous sommes en De-Pe-Ze.

Все это — шутка, но за ней кроется и вполне серьезное соображение, а именно следующее: в каждом большом городе СССР (да и в каждом малом) имеется такое учреждение и такие дома отдыха, всегда переполненные. Через восемь месяцев мне пришлось познакомиться с таким же учреждением в Новосибирске: целый квартал! многоэтажные домины! кипучая деятельность! В Саратове — то же самое. О Москве я уж и не говорю.
Помножьте же петербургские три миллиона человек на число крупных центров СССР, да и вообще на все города, уменьшая каждый раз эти три миллиона пропорционально числу жителей города — и вы получите десятки миллионов людей. Иначе говоря — это явление типичнейшее, охватывающее добрую половину населения нашей страны. Цифра достаточно импозантная. И при этом — никем до сих пор у нас в СССР не зарисована типичнейшая бытовая сторона такого явления!
Как жаль, что до сих пор ни один подлинный художник не прошел личным опытом через этот быт, чтобы потом красочно зарисовать его Для потомства. «Балтийско-Беломорский канал» — {94} казовая сторона; но где же и кем же зарисована его же обратная и просто бытовая сторона? Какая богатая тема, какой богатый фон для повести, для романа! Конечно, такой роман нельзя было бы напечатать в настоящую минуту, но он остался бы в наследство будущему бесклассовому (и значит и бесцензурному?) обществу.
Но — на нет и суда нет. Материал все же остается богатейший. Вот почему я, совсем не художник, все же хочу подробно записать этот быт — такой характерный, такой всеэсэсэсэрский и такой в то же время исключительный. Конечно, я смогу описать его только очень розовыми красками — в виду того «глубокого уважения», с которым ко мне относились (и пример которого уже дан выше). Но все же можно представить себе и более общий случай, сделав поправку на обычное «неуважение». Впрочем, пожалуй, и поправки делать не надо: ведь ясно, что когда я говорю «уважение» или «юбилей», то, по Чехову, произношу это, как «издевательство».