48. Е.П. Оболенскому

1862 г., марта 22 дня. Петровский Завод

Мой дорогой, мой неоцененный, мой, мой и мой Евгений Петрович, пощади! Я получил твой портрет, и возможно ли быть таким стариком! Что это? На что это похоже — седой, в морщинах; что же дальше будет? Но, впрочем, дело не в том теперь. Получивши твое письмо и увидевши тебя, я не знал, что с собой делать: грудь стеснилась, ряд воспоминаний блеснул в голове, сердце замерло; все говорю тебе истинно и истину. Потом, как будто отдохнув, я начал смеяться; начал в голос тебя благодарить, ходить по комнате, и забывши и не видевши мальчика — внука о. Поликарпа, который принес твое письмо. Такое впечатление и такие переживания производят на меня и ваши письма иногда, и ваши портреты. Благодарю тебя от души и сердца за твое внимание и твою память обо мне. Не забывай моего одиночества, тогда поверишь моим словам и чувствам. Я твой портрет лучше рассмотрел, может быть, нежели ты сам. Я взял увеличивающее стекло с двух сторон выпуклое (лупу) и смотрел на тебя. Ты мне представился живым, я все у тебя пересчитал морщинки и складки на платье,— необыкновенно похож.

Мне прислали после смерти И. И. Пущина его портрет, тоже фотография, только величиною в четверть листа; он мне казался очень похожим; но недавно доставши себе лупу, и когда посмотрел на Пущина, все лицо выдалось рельефно, подвинулось как будто вперед; я не мог долго смотреть — это совершенно он, живой и прямо смотрит в глаза.

Прости мне великодушно, что давно к тебе не писал; проклятая малороссийская лень, нездоровье и разные дрязги и хлопоты были тому причиною, что за перо не хотелось взяться; впрочем, я писал к тебе и к Наталье Петровне; скажи мне, получили-ли вы эти письма. Одним словом, на каждое письмо отвечаю, хотя не тотчас по получении.

Не говори мне о вашей гласности; я не так понимаю ее, как это делается. Вероятно, я не все читаю, что пишут, и это очень натурально, // С 196 потому что здесь бедность и на книги, и на гласность. Я даже еще хорошо не понял и свободу крестьян, что это такое — шутка или серьезная вещь. Постепенность, переходное состояние, благоразумная медленность, все это для меня такая философия, которую я никогда не понимал. И я тебе говорю истину буквальную. Мать моя — из фамилии Конисских и была когда-то помещицей, была истая малороссиянка, т. е. ничего не понимала и не знала, кроме монахов и Киево-Печерской лавры, куда отдавала последнюю копейку; зато была набожна и хозяйка, т. е. много было сала и моченых яблок. Она, не знаю уже каким образом, сделала так, что имение, тоже не знаю большое или малое, передала и перешло мне и моему брату, тому слишком 40 лет, когда я вышел в офицеры в артиллерию, а брат мой вышел в нолевые или военные инженеры.

Я приехал домой, проездом в бригаду, которая стояла на квартирах в Малороссии, и застал дома одного отца; мать умерла, сестры вышли замуж, он, бедный, один был, это было далеко от Малороссии. Я у него недолго гостил, потому что наш корпус пошел в поход в Италию (Неаполитанская революция), и мне не дали отпуска. Уезжая в бригаду и уже совсем собравшись, отец мой вынул какую-то связку бумаг и сказал мне:

— Ты теперь получил звание; вот тебе документы на владение имением после твоей матери: делай, что хочешь.

Я не обратил на это внимание и бросил в чемодан эту связку бумаг, которую никогда в жизни не развязывал и до сих пор не знаю, что там было написано. Но отец меня при этом просил, что если когда-либо я буду в деревне, то, чтобы я непременно побывал бы на той яблоне, на которую он, бывши мальчиком, туда лазил; она стояла на берегу ручья, особенно.

Я уехал. Приехавши в губернский город, там я нашел какого-то нашего дальнего родственника; дурак набитый и чиновник, предлагает мне, как помещику, съездить в деревню. Я сначала отказался, и какие резоны он мне ни представлял, ничего не помогало — мой ответ ему был один, что всякая деревня помещичья для меня отвратительна. Но вспомнивши, что мне надобно побывать на яблоне, исполнить волю и завещание отца, я согласился, тем более, что это было по дороге в бригаду, которая стояла в Полтавской губернии. Только что приехали, я, не входя в дом, побежал к яблоне, сбросил с себя сюртук, полез на яблоню, чуть себе шею не своротил, посмотрел кругом, опять долой и прихожу к дому; а чиновник уже собрал там народ — посмотреть на нового барина. Увидевши толпу хохлов, не знаю кому, я приказал лошадей запрягать дальше ехать: чиновник вытаращил глаза.

— Куда так скоро?

— А мне что тут делать? — сказал я ему.

— Вот ваши крестьяне.

// С 197

Я, чтобы кончить развязку, подошел к толпе и сказал им речь, конечно, она не Цицерона и Демосфена, но по-своему, потому, что меня вся эта глупость взбесила.

— Я вас не знал и знать не хочу, вы меня не знали и не знайте; убирайтесь к черту.

Сел в тележку и уехал в ту же минуту, даже не поклонившись родственнику-чиновнику, который за это после жаловался на меня отцу, а тот хохотал до упаду. Долгое время спустя вспомнил об имении, вынул из чемодана бумаги и при письме послал их в Грузию к своему брату, предлагая ему эти бумаги взять и владеть имением, говоря в письме, что я не хочу быть помещиком, что я не хозяин, что я та знаю в этом толку, и что я также отказываюсь от всего этого, как и отец, который не любил ничего подобного. Брат присылает мне обратно бумаги из Грузии и пишет, что он таких мерзостей не чтец, и что ты, брат Иван — извини — глупец.

Вот тебе, Евгений Петрович, наша с крестьянами уставная грамота... Отец мой едва больной доехал до этой деревни и положил там свои кости. Не помню хорошо, но кажется в 1835 году, будучи в отставке, написал свои записки — преоригинальная и любопытная вещь. И знаешь, ли, какая с ними история? Сестра мне их прислала сюда, в Петровский Завод,— у меня их отобрали и отослали в канцелярию III Отделения; у меня они были не более трех дней; едва я успел прочитать.

Покойница сестра моя ездила на ею могилу и писала ко мне, что крестьяне поставили в своей церкви образа Иоанна Богослова и Николая Чудотворца (имя мое и брата моего) и молятся им. Сестра моя об этом писала с восхищением и умилением, а я ей отвечал, что всегда я малороссиян считал глупцами и всегда буду их таковыми почитать, и об них так думать; тем вся эта история и кончилась, и до сей минуты не знаю и никогда не спрашиваю о своей родине.

Все это я тебе сказал в кратких словах в подтверждение тех слов и мысли, что я прежде о наших крестьянских делах написал, т. е., что так делать с ними, как теперь поступают, значит, что я толку не могу дать; не понимаю, из чего хлопочу, когда в этом есть необходимость; почему себя помещики к этому не приуготовили? почему в них нет идеи и чувства и любви к ближнему? почему — почему и многое бы я мог сказать почему,— но это оставляю: пусть делают, что хотят, и им же хуже будет, если что и случится.

Что пишу другой лист, а тебе скучно читать, не жалуйся,— этому ты сам причиною, жалуясь, что я мало пишу к тебе; так терпи, и я буду продолжать и продолжаю. Помещикам сказать стоило бы только — делайте, что хотите, слушайте, кого хотите, берите свое и что вам нужно и необходимо тоже, идите, куда хотите,— ну самое меньшее хоть к черту, только оставьте нас в покое. Неужто это беспорядок и кавардак будет, если // С 198 бы так сказали, прибавя, управляйтесь сами, как знаете? Неужто не нашлись бы добрые люди, в таком случае, им помочь советом и делом, да и правительству легче было бы достичь цели освобождения, без всяких положений, уставов и ужасающей огромной переписки. Ты мне скажешь, я не философ, не политик и не администратор, если с людьми так думаю поступить; с ними надобно так поступать, чтобы они ничего не понимали и не знали, что с ними хотят делать; они не умеют себя сделать счастливыми, а мы их такими сделаем; они не умеют управлять, мы знаем все и можем управлять; мы все сделаем, мы все знаем, пусть только землю пашут, а писать уставы мы будем.

Коль скоро все это правда, коль скоро так все надобно и необходимо — тогда поговорим о другом чем-нибудь...

Места мало осталось писать, почта скоро отходить будет, а я все болтаю. Скажу лучше тебе что-нибудь о себе: здоровье мое хорошо бы было, если бы не проклятый мой недуг, о котором ты слыхивал когда-то; спина здорова, и мало хожу и двигаюсь, не так, как ты — поспеваешь во все концы своей Калуги... Если бы не нужно было хлопотать о своем поганом существовании, я бы обложил себя книгами, перьями и тогда на свет глаз не показал бы. Я бы, как зверь, погрузился бы в летаргию и был бы счастлив.

Бестужев Михайла писал ко мне — приехать к нему проститься — он ехать хочет в Россию. Может, после, когда будет тепло, побываю у него. Завалишин здоров. Прошу тебя, напиши мне что-нибудь об Александре Викторовиче Поджио; почему он перестал ко мне писать, что все это значит?

Да, забыл тебе сказать и ответить на твои вопросы. В письме твоем ты спрашиваешь, что мой парик, что мои бакенбарды; бодр ли я и крепок ли на ногах и проч. Ты знаешь ли, я себе дал слово жить сто лет, следовательно, чтобы такую программу исполнить, по-моему рано еще иметь седые волосы — их у меня нет; здоровье такое же большое, как и мои бакенбарды, если бы только не одна болезнь, которая от сидячей жизни бывает. Бываю часто нездоров, но это проходящее, но главная у меня болезнь — скука и тоска — я бы их отдал любому помещику, который не хочет расстаться с крестьянами своими,— тоска, когда вспомню, сколько вас там осталось. Жалею, почему мои бывшие товарищи не бессмертны, хотя бы на сто лет, пока я буду жить.

Твое поручение исполнено — старику Насонову тотчас же деньги были отданы. Конечно, не буду тебе описывать, что было при этом сказано, сколько благодарности тебе и сколько вылилось из уст старика на тебя благословений. Когда я ему показал твой портрет, он очень радовался, делал свои замечания, и когда я ему дал стекло еще на тебя посмотреть хорошенько, он заметил, что у тебя сапоги ваксой вычищены, и что сюртук у тебя не серого сукна.

// С 199

Поклонись от меня усерднейше, искренно, от всей души и теплых чувств Петру Николаевичу 1); желаю ему здоровья и всего лучшего, я помню хорошо, как мы прежде жили вместе в трущобе и там хохотали, смеялись, несмотря ни на какие замки, дежурных и часовых. Попроси его прислать мне свою карточку с портретом, уверь его, что это для меня будет утешение и знак его памяти обо мне.

Но, однако ж, Евгений Петрович, пора же мне с тобой перестать говорить. Я бы желал — и могу это сделать — говорить с тобой три дня, три года, пожалуй, беспрестанно и без конца, но боюсь тебе наскучить. Прошу покорнейше тебя, засвидетельствуй мое глубочайшее почтение и отдай мой усерднейший поклон Наталии Петровне, и пусть меня простит, что адресую к тебе письма на ее имя. Боюсь посылать на твое имя, пожалуй, при твоей движимости, тебя не будет и в Калуге. Я бы и не прочь от того, что желал бы и радовался бы получить и от нее когда-нибудь письмо, но боюсь об этом не только просить, но и думать; беспокоить других не могу, но прошу тебя еще раз пожелать от меня здоровья и всякого благополучия.

Писал бы еще к тебе, и много бы мне надобно еще тебе сказать,— но теперь я устал, и тебе надобно дать покой и избавить тебя от своей болтовни, дикой и беспорядочной. Прощай, жму тебе крепко руку — мало мне,— обнимаю мысленно и душевно тебя, желаю тебе всего спокойного, лучшего и утешительного. Пиши ко мне; я один — мне грустно и скучно. Прощай. Твой навсегда.

Иван Горбачевский

Так спешу на почту, что не успею прочитать, что я к тебе написал не вставая с места; извини за поспешность.

Примечания:

1) Петр Николаевич - Свистунов.

Печатается по кн.: И. И. Горбачевский. Записки. Письма. Издание подготовили Б. Е. Сыроечковский, Л. А. Сокольский, И. В. Порох. Издательство Академии Наук СССР. Москва. 1963.