62. Е.П. Оболенскому

1863 г., сентября 19-го дня. Петровский Завод

Мир и мне прощение, мой дорогой Евгений Петрович! Я получил данным давно твое письмо и до сих пор не отвечал. История моего молчания всегда почти одна и та же. Грусть, тоска и нездоровье, эти вещи иногда меня так одолевают, что рука не подымается взять перо; теперь же особенные были причины молчания, но всегда помнил и совесть меня мучила за то, что не писал к тебе.

Я получил твое письмо 15 июля: оно было от 5 июня, и, несмотря на то, что оно мне было прислано из Читы, все-таки скоро пришло ко мне. Впрочем, дело не в том. Пишу к тебе, и в душе и в сердце отзывается беспрестанно чувство моей тебе благодарности; так мне утешительно читать твои письма, так мне тогда легко и радостно думать, что меня помнишь и говоришь со мною; да сохранит тебя все доброе и разумное от сомнений в правде, что пишу и говорю. Еще не писал и потому, что дважды был болен. Я купался, и ветер был очень сильный и холодный; получил от того и горячку и сильный ревматизм в правой ноге. С этим я возился почти месяц; потом повторилось от нетерпения и неосторожности; после ездил в Селенгинск и на Хилок по разным делам, можно сказать, пустым. Видел Бестужева, пробыл у него сутки, воротился домой.

Михаила Александрович живет спокойно — сидит дома и тоже окружен детьми, которых у него теперь четверо; собирался в Россию, но теперь покуда остался, чтобы подросли дети. Приехавши от Бестужева, я получил письмо из Верхне-Удинска, что там проездом Дмитрий Иринархович Завалишин. Я тотчас же взял подорожную и туда уехал. Застал его еще в городе и узнал от него, что ему вышел от высшего начальства приказ уехать из Читы в Казань на жительство 1), его это очень огорчило; бросил в Чите безо всего свое семейство, покуда не напишет и не пришлет денег, чтобы его перевезти туда же, где он сам будет жить. Все это печально, и нас осталось теперь только двое за Байкалом, я

// С 221

думаю, и в целой Сибири: я да Михаила Бестужев. Журнальные статью и переписка с начальством, все это, как кажется, заставило начальство удалить «с сих прекрасных мест» Дмитрия Иринарховича. Он решительно убит, так его эта нечаянность поразила; ему жаль семейства, с которым жил с 39 года; насчет всего другого он спокоен. Бывши в Чите, ты я думаю, слышал от наших дам о Фелицате Осиповне; это — теща Дмитрия Иринарховича; ей теперь 85 лет, и ей надобно ехать в Казань. Завалишин просил меня, когда пришлет денег, провезти ее чрез Байкал до Иркутска; я обещал, но как это сделать? Каким образом такую дряхлость довезти до Иркутска, не только до Казани, этого я не знаю; все осталось до будущего. При ней еще две дочери и те больные. Дмитрий Иринархович с ними простился, как с мертвыми; они в это время, как ему ехать, были в обмороке.

С большим удовольствием читал я в твоем письме о ваших посредниках, о ваших крестьянах — все это прекрасно, все это хорошо; видно движение во всем; даже нам, здесь жившим, странно читать, видя здешний застой. Мы не знаем никакого передвижения, у нас, как кажется, все по-старому. Правду сказать, и у нас есть маленькое движение — ведь надобно же другому обойти в день 23 кабака, это не шутка,— все же надобно двигаться. Но мало этого бедствия: у нас с начала весны не было ни капли дождя, а теперь в сентябре месяце пошли такие проливные дожди, потом снег до колена, и все это вдруг обратилось в воду, так что все реки вышли из берегов; хлеб, сено — все унесло. Можешь судить о полноводна одной Селенги, что дом Курбатова, который ты знаешь, решительно теперь стоит в воде, и по этой улице ездят на лодках; у нас уже теперь хлеб на базаре за пуд платят 1 рубль серебра. Что же будет дальше и каково бедным жить при такой дороговизне? Каким образом хозяйничать при таком состоянии цен и на все жизненные припасы?

Я бы с большой охотой занялся бы литературными произведениями, о которых ты пишешь. Эта охота и тяжесть на душе у меня лежат. Но как приступить к этому при моих заботах и хлопотах этого проклятого хозяйства, которое бы, если бы я был обеспечен на год, на два, чтобы ни о чем не думать и иметь одно занятие, я бы его бросил за грош, лучше сказать — не знаю, как сказать,— я бы все бросил в грязь и остался бы один спокоен и делал бы то, что необходимо нужно для многих и даже для пользы своей, гораздо выгодней этого хозяйства и разных глупых подрядов разорительных.

Не говори мне, мой Евгений Петрович, что нужно все вместе делать, нет и нет, по крайней мере, для меня; я не люблю средины и никогда не мог эту, как говорят, благоразумную вещь исполнить и исполнять; мой глупый характер — не могу ни любить хладнокровно, ни ненавидеть благоразумной серединой; не могу делать как-нибудь и что-нибудь, даже ходить не могу тихо, не могу иметь работу и чтобы быть при этом хладнокровну.

// С 222

Я спокоен тогда, как ты сам, я думаю, у меня заметил, когда мы жили вместе,— я спокоен в каземате и на своей постели с книгой в руках, и то, если она по мне. Занятие занятию не должно мешать, так я думаю, а тем более хозяйство, которого я никогда не любил и не люблю. Я хорош эконом для чужих денег, но о своих я не думаю. Тем более мне надобно переменить же род занятий; это моя необходимость; я стар стал, часто нездоров, я бы рад занятию, которое бы только говорило моему уму и сердцу — вот в чем моя дума беспрестанная, которую я не могу исполнить, потому что беден.

Но я беден только относительно других и моих намерений. Для спокойствия тоже душевного и физического желал бы иметь некоторое обеспечение для жизни; сил и способов по месту жительства на это у меня не достает; однако же я богат тоже относительно тех, которые мне работают, со мною живут, и которые, вертясь около меня, питаются, а их много для меня. Сказать им всем: подите прочь — на это не достает у меня сил, отпустить человека без ничего; если ты бедному и нищему в состоянии сказать: поди прочь, напиши мне — я попробую тебе подражать.

Я с тобою говорю откровенно, зная, что ты об этом никому не скажешь; пишу единственно все тебе так подробно для того, чтобы ты знал мое положение, мое состояние духа, и отчего я иногда бываю раздражителен и пишу иногда вздор и глупости. Ты опросишь, почему я не еду в Россию: с чем? как? куда? зачем? к кому? — разбери все эти слова по одиночке, тогда и оправдаешь меня.

Одно мое утешение — читать; одно мое спокойствие — сидеть дома; и я нигде ни у кого не бываю, редко выхожу; одно мое развлечение — если кто-нибудь ко мне придет из старых знакомых. Вот моя жизнь. Прибавь к этому дряхлого и слепого Насонова и тому подобных, которые меня; часто посещают и за советом, и за лекарством, и за чем-нибудь другим. Вот заботы, приятные для души, но иногда от них и сердце болит.

Весь этот вздор не тебя, а меня касается. Ты спрашиваешь моего мнения о Польше и тех беспорядках, которые там теперь, — об этом лучше поговорить было бы, но я этого вопроса боюсь; боюсь сделать ошибку по чувству любви к ближнему; боюсь сделать тоже ошибку по рассудку, ибо не знаю причин pro и contra. Судить об этом справедливо по одним газетам, не знавши общественного мнения и настоящего дела, трудно, и для того оставляю все до будущего; только прошу тебя, продолжай так же об этом писать, как ты писал, для меня это самое лучшее.

Допотопные костяки, каковы Насонов, Первоухин и Поликарп Павлович, свидетельствуют тебе свое глубочайшее почтение и убедительно меня просили тебе кланяться. Последний часто у меня бывает, и всегда у нас разговор о тебе, глядя на твой портрет; мы заодно тоже всех тут же и вспомним. На днях получил письмо от сына Евгения; он где-то служит на корабле в Желтом море — так пишет — по духовному ведомству.

// С 223

Поджио ко мне перестал писать; я слышал от кого-то, что будто бы он уехал за границу, правда ли это? Мой усерднейший поклон, мой душевный привет Петру Николаевичу и всем, с кем ты из наших в переписке. Письмо твое от 15 июня, а я уже почти готов жаловаться, что от тебя так долго нет писем; но я еще благодарю тебя за неоставление меня своею памятью, чувствами своими; близкими мне, и все это для меня дорого и поддерживает меня переносить бодро все, что ни есть со мною.

Прощай, мой Евгений Петрович, будь здоров, пиши ко мне почаще, не смотри на меня, что редко пишу; брани меня за это, но пиши; я обещаю тебе писать тоже почаще; обнимаю тебя мысленно и — навсегда твой

Ив. Горбачевский

Само собою разумеется, домашним твоим мой усерднейший поклон, и засвидетельствуй мое глубокое почтение; детям твоим, как родного, мой поцелуй.

Примечания:

1) Протестуя против пребывания в Казани высланного из Сибири Завалишина, казанский губернатор писал в 1863 г. министру внутренних дел, что его «проживание в Казани — городе университетском (...), несмотря на надзор за ним полиции, может иметь крайне вредные последствия, особенно в настоящее время при беспрестанно возникающих беспорядках в Университете» (Ю. Г. Оксман. Высылка декабриста Д. И. Завалишина из Читы. — «Былое», 1925, № 5, стр. 149).

 

Печатается по кн.: И. И. Горбачевский. Записки. Письма. Издание подготовили Б. Е. Сыроечковский, Л. А. Сокольский, И. В. Порох. Издательство Академии Наук СССР. Москва. 1963.